Н. Н. Каразин. Два рассказа & Жизнь, труды и странствия Николая Каразина

0998
Мы только месяца три, не больше, как заняли этот, прежде бухарский, город, но по привычке успели уже основательно в нем устроиться и завести знакомство с главнейшими представителями его обитателей. Один из них стал даже большим моим приятелем; почему мы с ним особенно сошлись, трудно сказать — просто, должно быть, по душе пришлись друг другу. Но должности он был сборщик податей, значит, по-здешнему, сяркер, а звали его Годдай-Агаллык.

047
Цитадель города Кятты-Кургана. 1871—1872

04
Н. Н. Каразин
ДВА РАССКАЗА
05

ДОКТОРША

Это случилось в 1868 году в Катта-Кургане.

Мы только месяца три, не больше, как заняли этот, прежде бухарский, город, но по привычке успели уже основательно в нем устроиться и завести знакомство с главнейшими представителями его обитателей. Один из них стал даже большим моим приятелем; почему мы с ним особенно сошлись, трудно сказать — просто, должно быть, по душе пришлись друг другу.

Но должности он был сборщик податей, значит, по-здешнему, сяркер, а звали его Годдай-Агаллык.

Это был человек лет тридцати, высокого роста, статный, с бородою длинною, черною и курчавою, с большими, очень выразительными глазами и характерною особенностью в очертании бровей: — две правильные черные дуги — вплотную сходились над его крупным, но правильным носом, придавая всему выражению лица вид необыкновенно решительный и энергичный, хотя мягкая, добродушная улыбка почти не сходила с его уст и говорила скорее в пользу совершенно противоположных свойств истинной души их обладателя.

Сяркер был, по местным понятиям, человеком очень образованным и даже начитанным. Он знал хорошо коран, и шариат в особенности, помнил наизусть множество стихов из персидской поэзии и любил их цитировать, готовился в духовные лица в первой молодости, но судьба устроила его иначе.

Лет в двадцать он был уже известен эмиру Мозофару, служил при его дворе, потом что-то там случилось неприятное, имевшее своим, еще, слава Богу, счастливым, последствием перевод его в Катта-Курган; здесь он болтался некоторое время без дела, наконец, пройдя ряд повышений, достиг довольно высокого сана — сборщика податей, в каковом и состоял до завоевания города русскими. Многие из местных сановников бежали при нашем появлении, Годдай остался и явился к нашему генералу во главе покорной депутации от Катта-Кургана, вынесшей навстречу победителей хлеб-соль и ключи от городских ворот.

Мы его оставили в его должности, расширив только ее права и обязанности. Сяркер был очень доволен нами — мы им. А так как бежавшие власти, после окончательного разгрома бухарских войск под Зарабулаком, увидав, что дела их не повернулись особенно к худшему, возвратились обратно, то по ходатайству Годдая-Агаллыка тоже получили свои прежние назначения, так что в порядке управления покоренным народом в сущности пока ничего не переменилось.

Народ был избавлен ото всех воинских повинностей, чему, конечно, был очень рад, подати с него немного облегчились, самый сбор упорядочился, в духовную сторону жизни народной завоеватели и не думали вводить ничего нового: семья и все связанные с нею отношения остались в ведении духовных судей, каззы и мулл, по-прежнему, только смертная казнь была изъята из ведения этих судей и назначалась только за очень серьезные, чисто уголовные преступления, — русским военным судом, — одним словом, побежденные очень скоро поняли, что дело вовсе не так худо, как их пугали, и перестали, наконец, верить нелепым россказням фанатиков из духовных, говорящим, что белые рубахи пришли не по воле Господней, а от дьявола, дабы, ослепив правоверных временною ласкою и терпимостью, мало-помалу подготовить насильственный перевод их из лона истинной веры Магомета в свою поганую веру.

Пробовали и так еще пугать, что, будто бы, русские непременно откроют все двери их гаремов и отберут всех жен молодых и красивых, а оставят им только старых, никуда уже не годных.

Этому поверить было легче, потому что и сами правоверные так бы поступили со своими побежденными, но и эта попытка отклонить народ от более тесного сближения с гяурами не удалась также, опять-таки потому, что мы ничем не обнаружили таких именно завоевательных наклонностей.

Город скоро зажил своею обыденною, мирною жизнью, базары закипели народом, лавки пооткрывались, стало даже как будто люднее, во всяком случае, оживленнее, чем прежде.

Богатые туземцы устраивали нашим офицерам вечера, томашу с местною музыкою, достарханом, фокусниками и плясками батчей. Мы тоже, в свою очередь, устраивали для туземцев скачки на призы, и в дни рамазана ваши пушки салютовали с крепостных барбетов мусульманским празднествам…

Все шло очень хорошо, пока одно обстоятельство чуть было не нагнало тучку на ясное небо нашего взаимного доверия и сыграло очень печальную роль в жизни моего приятеля, сяркера Годдай-Агаллыка.

К нашему доктору неожиданно, с одною из почтовых оказий, приехала его жена, Нина Леонтьевна, красивая, полная блондинка, бойкая, развязная, а что самое главное, первая русская женщина, с открытым лицом появившаяся в Катта-Кургане.

Докторша была родом уральская казачка, воспитывалась в уральском пансионе и прекрасно говорила по-киргизски, а от этого языка недалеко и до татарского. С помощью этих лингвистических познаний, Нина Леонтьевна могла свободно понимать все, что говорили ей туземцы, и быть, в свою очередь, для тех вполне понятною, одним словом, объясняться со всеми без переводчика.

Годдай-Агаллык первый познакомился с этою дамой, зайдя ко мне на вечерний стакан чая и застав у меня доктора с супругою.

— Какой он страшный! — вскрикнула Нина Леонтьевна при первом представлении.

— Он, однако, очень интересен, — томно заключила она при расставании, в конце вечера.

Сам Годдай сначала быль смущен до крайней степени видом этого веселого женского лица, без застенчивости смеющегося прямо ему в глаза, и красотою ее полного стана… (докторша, по случаю жары, была одета очень легко и даже значительно декольтирована), а мой приятель немного хворал, почему позволял добавлять в свой стакан лекарство, в виде коньяка (вино ведь строго запрещено кораном, а лечиться дозволяется), и в конце вечера тоже развязно разговорился с дамою, выразительно скользя своим взглядом по ее формам. Он даже рискнул осторожно прикоснуться пальцем немного повыше локтя Нины Леонтьевны и, приложив этот палец к своим губам, произнес, причмокнув:

— Чистый сахар!..

И доктор, и я, а пуще всех сама соблазнительница, хохотали от души… Всем было очень весело.

— А сколько у вас жен? — так-таки прямо и спросила у Годдая Нина Леонтьевна.

Такого щекотливого вопроса, признаться сказать, я, приятель его, до сих пор не решался задавать, да и в голову мне не приходило удовлетворить в этом направлении свое любопытство. Я посмотрел на Годдая даже с некоторым испугом.

— Штук двадцать, я думаю, — вмешался сам доктор.

— Неужели так много?.. — протянула Нина Леонтьевна. — Ах, какой вы нехороший… Ай-ай, как не стыдно!..

Но Годдай-Агаллык недаром получил при дворе эмира светское воспитание; он смутился, правда, немного, но оправился и отвечал:

— Сколько бы их ни было, а все-таки все они не стоят одного ноготка от такой ручки…

При этом он снова сделал попытку повторить свое первое прикосновение…

— Он, право, очень мил, — улыбнулась докторша, но эти слова произнесла уже по-русски…

— Вы их запираете, бьете?.. Вы, говорят, очень нехорошо относитесь к своим женам? — заговорила опять дама, по-моему, так даже не особенно прилично, так что мне опять стало неловко.

— Да не говори, Нина, глупостей! — остановил ее и доктор.

Но собеседница наша разошлась вовсю и не унималась. Она настояла-таки на своем и добилась от Годдая, что тот пригласил нас всех на другой же день к себе и пообещал ей пустить ее в гарем, но одну, конечно, без мужа, где она может вполне убедиться в полной неосновательности слухов о гаремной жизни.

— Увидите сами, — говорил сяркер, — как я их одеваю, как кормлю на убой, и сами спросите, часто ли наказываю за малости… что же им еще больше.

Уехали гости.

На другой день рано утром приехал ко мне Годдай просить заехать к нему посмотреть, хорошо ли он все приготовил для приема гостей.

— Кого просил? — спрашиваю.

— Полковника, — говорит, — того, что пушками заведует, адъютанта, доктора с его бабой, так что с тобою русских будет шестеро, а из своих четырех аксакалов (старшин), пятого самого каззы. Не хотел было ехать, узнав, что русская женщина будет, да я уговорил. Сам шестой, вот и ровное число, попарно.

Поседлали мне коня, поехали мы с Годдаем осматривать все устройство. Хорошо, очень хорошо украсил сяркер свое жилище.

На ворота ковер повесил, дорогу через первый дворик, где навесы для лошадей, войлоками устлал и по ним канаусовую дорожку проложил; второй, приемный двор с открытыми саклями для гостей, тоже сплошь убрал коврами и цветным канаусом, посреди двора этого большой развесистый карагач рос, на всю площадку густую тень бросал, тут было огорожено фонарями место для музыкантов и приглашенных батчей-плясунов; на глинобитном широком возвышении, на узорных скатертях, чего-чего не было наставлено, пока еще кроме горячих блюд, одни лакомства, даже сахар лежал целыми головами, в синих бумажных обертках. А из этого дворика узенькая и низкая калитка вела на третий двор, где сакли для жен были расположены; из-за стенки, в которой эта калитка была пробита, виднелась плоская крыша самой гаремной сакли, тоже вся в тени от окружающих ее деревьев, и на стене стояла, растянутая на веревках, перегородка из палаточных боковин, и перегородка вся эта колыхалась, потому что во все ее щели искрились любопытные глазки затворниц, для постороннего ока недоступных; я кивнул было в ту сторону, как бы спрашивая хозяина:

— Ловко ли?

— Что ж делать! — пожал тот смиренно плечами, — всю ночь спать не давали, упрашивали… Ничего, пускай посмотрят!

Одобрив все заботы сяркера, я было хотеть ехать назад, но хозяин задержал меня и повел в саклю поговорить пока что и покурить кальяна.

Пошли и уютно засели за чай и табак.

Долго собирался сказать мне что-то Годдай-Агаллык, даже кругом посматривал, одни ли мы глаз на глаз, наконец, прорвался.

— Слушай, — говорит, — ты мне друг?

— Ну, друг, — отвечаю.

— Сколько доктор возьмет за свою бабу? Я дам хорошую цену!

Я так и покатился от смеха. Годдай обиделся и говорит:

— Чего же ты смеешься?

— Да у нас разве так продают, что ты это! Сколько же раз я тебе рассказывал, как у нас делается, знать бы должен.

Задумался мой хозяин, долго молчал, тяжело затягиваясь дымом кальяна, а потом заговорил, словно про себя.

— Продают… гм… Все продается, лишь бы цена была подходящая… за сто не продаст, продаст за тысячу, за тысячу не продаст, отдаст за десять… Все продается… Все купить можно, были бы деньги… Что бабу, пустяки! душу самую продают другие… Ты спроси и доктора… я все, все продам, все в деньги обращу. Очень мне уже баба его эта светлая понравилась…

— И не говори глупостей, — успокаивал я его, — только меня, своего друга, осрамишь при других такими речами.

Годдай разгорячился.

— Ты вот говоришь, не продают жен, не продают, да? А как же мне говорили, что один из ваших генералов у своего чиновника жену купил, да еще не за деньги, а за два чина и орден?.. Не было, скажешь?

Тут я и сам опешил. Ну как я ему объясню, как это и что это, и в чем тут разница. Начал было я путать, да и договорился:

— Это, — говорю, — потому так случилось, что жена чиновничья очень генерала полюбила и ушла к нему от мужа, — а, мол, чины и прочее — вроде как бы утешения для мужа были доставлены, чтобы не убивался очень…

— Гм… — посмотрел на меня выразительно Годдай… — Теперь понимаю. Ну вот, скоро и гости приедут. Ты сиди здесь, спрашивай чаю, чего хочешь. Не я теперь — ты хозяин, а я пойду за ворота встречать.

— Едут! — вбежал, запыхавшись, один из хозяйских джигитов.

— Подъехали! — прибежал второй.

— Ну вот, как раз в пору! — кивнул мне Годдай-Агаллык и, оправив свой роскошный парчовый халат, затканный розами, подпоясанный дорогим поясом, солидно и степенно пошел гостям навстречу.

Приехали наши, действительно.

Доктор с докторшей в тарантасике, полковник с артиллеристом и адъютантом Бобковым верхом, и конвой для почета казачий с ними. Все в чистых кителях и с орденами, а докторша, Бог ей прости, так вырядилась, такое декольте благоустроила, что даже джигиты все выпучили глаза, как бараны на новые ворота.

— Матушка, Нина Леонтьевна, да вы бы… — заметил было я шепотом.

А она:

— А много вы понимаете!

Уселись по местам, вокруг досторхана, подушками шелковыми обложились. Так, прямо посредине, на почетном месте, Нина Леонтьевна с полковником рядом, а с другой стороны у докторши сел артиллерист Мюндельберг, будто бы назло прозевавшему позицию Бобкову, рядом с полковником место хозяину оставили, а около я с доктором. Вслед за нашими и аксакалы вошли во главе с самим каззы, дряхлым стариком, очень злобного и ехидного вида. Эти давно уже за воротами оставались, да не входили, чтобы оказать почет полковнику.

Сели, помолчали минуты две, Нина Леонтьевна потянулась за фисташками, лукаво улыбаясь Годдай-Агаллыку.

— Ну-с, — начал полковник ласковым и вместе строго покровительственным тоном, — вот я и у тебя, почтеннейший Годдай-Агаллык… Я должен тебе сказать, что генерал тобою очень доволен. Эти персики из твоего сада?

Я перевел это начальственное вступление, заменив, конечно, ты словом вы, как здесь принято, и сообщение, вымышленное, конечно, о довольстве генерала все-таки облек в более подходящую форму.

— Не имею слов выразить мою признательность, — отвечал, отвесив низкий поклон, сяркер. — Когда сердце переполнено, уста грубое орудие для выражения его ощущений.

Перевел и это я по-русски, позаботившись тоже, чтобы полковник понял всю тонкость ответа.

— Да, доволен! — кивнул головою тот.

— Что стоит ваш прелестный халат? — спросила хозяина Нина Леонтьевна.

Годдай вздрогнул, встал и быстро исчез за ковром, скрывавшим внутренности сакли.

— Что с ним? — удивленно взглянула на меня докторша.

— А вот увидите сами, какую вы неловкость сделали, милая барынька, — укоризненно покачал я головой. — Ну разве так можно? Вы хоть бы меня спросили.

— Да что ж такое?

Но в эту минуту появился вновь хозяин, извиняясь за невольное отсутствие. На Годдае теперь был надет другой халат, куда лучше первого, голубой бархатный, весь сплошь залитый персидским золотым узором.

— Вы переоделись? — вскрикнула было Нина Леонтьевна, но я ее вовремя остановил… и слава Богу!

— Тот халат отослан к вам на дом, — сообщил сяркер, — я так счастлив, что моя одежда удостоится, быть может, послужить вам ковром для ног.

— Как это мило… — сконфузилась наша барыня и потом добавила: — ну, Годдай-Агаллык, так, кажется, вас зовут, я не знала, какой вы — теперь сами виноваты! Я ничего не буду хвалить у вас в доме, ничего, — сами виноваты.

— Что ты, душечка, пролопотала там по-татарски? — переспросил ее муж.

— Ничего, не твое дело.

— То есть, позволь, однако, мой ангел.

— Супруга ваша очень умно ответила на любезность любезностью, — вошел я опять в роль дипломата-переводчика.

— Очень, очень доволен! — покрутил усы полковник.

— Как все это дико! — вымолвил, наконец, слово и капитан Мюндельберг.

— Батчей ведут! — первый заметил Бобков приближение труппы танцоров.

— Наше угощение скромное, и забавы, которые мы можем предложить дорогим и высоко сановным гостям, также скромные, прошу извинить и не гневаться на нашу нищету — произнес Годдай-Агаллык и, обратись к безбородому старику, хозяину труппы, сказал:

— Начинай, Мусса, свое представление!

Начали батчи.

И пели они, и плясали, и кувыркались, и разные штуки представляли. Чалмоносные гости были очень довольны и смотрели даже с жадностью, Нина Леонтьевна сначала заинтересовалась немного, потом ей это надоело. Бобков все ловил крайнего батчу за ногу, а тот ловко увертывался, Мюндельберг что-то стал в книжку записывать, а полковник тщательно оберегал свое величие, но ему ужасно мешали его ноги в ботфортах: — на ковре сидеть неудобно было в геройской позе, сразу как будто бы и хорошо, а потом затекают — и так и хочется их вытянуть запросто, или под себя подвернуть калачиком.

Доктор, должно быть, замечал пристальные, даже немножко особенные взгляды своей супруги, которыми та по временам дарила Годдай-Агаллыка, и начинал сердиться.

— А что же вы меня обещали с своими милыми женами познакомить? Я ведь, главное, за этим и приехала, — встрепенулась наша дама и настойчиво повторила свое требование.

— Что она говорит? — также обращаясь ко мне, встрепенулся и ее супруг.

На этот раз я не удостоил его своим переводом.

Но лицу хозяина пробежала тень.

— Если русская женщина захочет удостоить своим посещением мое низкое родом семейство, она может войти.

— Отлично, идемте!

Нина Леонтьевна стремительно встала, довольно высоко подняла свою юбочку, чтобы, совсем бесцеремонно, перешагнуть через блюда с лакомствами, и спросила:

— А куда же идти? Сюда?

Она очень догадливо указала именно то направление, куда следует, да и немудрено: палаточные полы на крыше внутреннего двора так энергично заходили, что сразу обнаружили помещение невидимых зрительниц нашего пиршества.

— А вам, господа, нельзя! — засмеялась бойкая барыня по нашему адресу.

Годдай проводил ее до ковра, приподнял его полу, крикнул что-то повелительное, и тяжелый ковер снова опустился на свое место, проглотив пикантную фигурку нашей красавицы.

— Ну, теперь дам нет, — засуетился Бобков… — Попросите этих батчей показать нам что-нибудь эдакое повольнее, а помните, как…

Но желанию адъютанта не суждено было исполниться; батчи и их ментор, безбородый Мусса, отказались наотрез от этой дополнительной программы, робко подмигнув в сторону, где сидела поистине страшная, молчаливая и злобная фигура старого каззы.

Принесли блюда с горячим пловом из цыплят, с пупочками и печеночками, очень вкусно приготовленным, а так как мы уже нагуляли легкий аппетит, то и принялись за угощение; хотя и трудновато было с непривычки управляться без ложек, но так как я лично давно уже приспособился в этом направлении, то и не обращал особенного внимания на затруднительность положения моих товарищей по оружию.

— Горячо как, однако, — заметил полковник, обтирая пальцы о края шелковой скатерти.

Для чалмоносных гостей поставили особое блюдо, за которое и принялись они не только что с аппетитом, а даже с каким-то остервенением, кроме самого каззы, который, с нескрываемою злобою, даже отвращением, не спускал глаз с занавеса гарема.

Годдай-Агаллык сидел задумавшись, прислушиваясь к шуму голосов и даже криков, доносившихся с третьего двора, изредка покрываемых звонким, серебристым смехом знакомого нам голоса Нины Леонтьевны.

Так прошло еще минут двадцать, а может быть и более.

Вдруг голоса стали приближаться, ковер стремительно распахнулся, и к нам вбежала сартянка, с закрытым толстою волосяною сеткой лицом и в халате с длинными, узкими рукавами, позади накинутом на голову.

Я, конечно, сразу узнал закостюмированную докторшу, но все остальные, особенно Годдай-Агаллык, немного растерялись от такого сюрприза.

Проскользнув на свое прежнее место и сбросив сетку с лица, Нина Леонтьевна, вся раскрасневшаяся, пропахнувшая мускусом и розовым маслом, едва переводила дух…

— Ах, какие они смешные!.. Ах, какие обезьяны! — говорила она — хорошо хоть по-русски догадалась. — Они меня всю общипали. Они даже все шпильки из головы повытаскивали…

И в доказательство полнейшего разгрома своей прически, докторша спустила с головы халат и предстала вся залитая густыми роскошными волнами своих золотисто-пепельных волос.

Вышло настолько красиво, что каззы не выдержал, кряхтя поднялся с места и, повернувшись к нам бесцеремонно спиною, удалился куда-то в темный угол.

— Однако пора и ехать! — первый высказался доктор.

— Пожалуй, пора! — согласился полковник.

Нина Леонтьевна стала заплетать свои косы и пока справлялась с этим многотрудным занятием, все поглядывала из-под руки на Годдая-Агаллыка.

— Я очень довольна вашими женами, — обратилась она к нему. — Они такие милые, добрые, а главное, вас очень хвалили. Это хорошо, очень хорошо, я их обо всем расспрашивала, обо всем решительно… очень хвалили… merci!!..

Все это она по-татарски сказала, а тут вдруг почему-то французским merci закончила. Кто их разберет, этих женщин, чем они руководствуются?..

— Готова, матушка? — досадливо проговорил доктор.

— Да, пожалуйста, не торопи меня, поезжай, коли хочешь; я могу и с Бобковым уехать.

— Очень буду счастлив, — встрепенулся адъютант, польщенный таким предпочтением.

— Это у него за седлом, верхом что ли, со сартовскому положению? а в тарантас я его не пущу…

— Передайте, пожалуйста, хозяину, — обратился ко мне полковник, — что я лично очень ценю его службу и преданность русскому правительству. Это может служить для других прекрасным, достойным подражания примером и, кроме того, вообще ежели, а в особенности, там это, знаете, насчет своевременных и аккуратных взносов, как это там называется?.. да: зякет и херадж, танапные сборы, одним словом, генерал тоже очень, очень доволен, я ему доложу.

— Начальник очень доволен вашим приемом и благодарит вас за радушную хлеб-соль. Он извиняется, что усталость мешает ему дальше пользоваться гостеприимством вашего дома.

Кажется, что я перевел речь полковника довольно близко.

— Благодарю в свою очередь, благодарю за высокую честь, оказанную моему скромному, убогому жилищу, и льщу себя надеждой, что Бог еще раз пошлет мне это счастье, — с умеренным поклоном отвечал Годдай-Агаллык.

— Прощайте, Годдай! — окончила-таки прическу Нина Леонтьевна, встала и протянула хозяину руку.

Тот было хотел кинуться к ней и, по восточному обычаю, зажать эту руку между двумя своими ладонями, как вдруг отшатнулся и ограничился только тоже умеренным поклоном.

Из темного угла, на него в упор глядели два глаза, два единственных признака жизни на этом изможденном, мертвенном лице.

Я уже давно служил в этом крае, хорошо знал все местные нравы и обычаи, да и говорил по-ихнему недурно, совершенно свободно, поэтому все ко мне обращались за разными сведениями, официальными и неофициальными; вот и теперь, как только, простившись с сяркером, я догнал нашу кавалькаду, как первый Бобков обратился ко мне с вопросом:

— А можно будет этих батчей пригласить в нам в лагерь?

— Можно, — говорю.

— А сколько надо платить за один сеанс? — полюбопытствовал Мюндельберг.

— То есть, как это, за сеанс?

— Ну да, то есть за одно представление.

— Разно бывает, от многого зависит.

— Мне пришла идея, — сообщил полковник, — нанять двух таких, в виде, как бы вам выразиться… На Кавказе у князя Духанского были два в приемной, в белых черкесках, с кинжалами, в таких же белых папахах и ярко-красных башлыках, они докладывали о посетителях, и когда князь выезжал верхом, ехали сзади, в виде как бы пажей. Очень красиво было. Здесь ведь это недорого, надеюсь?..

— Это можно, — говорю я. — Хоть эскадрон целый сформировать можно.

— Право, эта идея недурна! Как вы думаете?..

— Скажите, пожалуйста, — обратилась ко мне Нина Леонтьевна из глубины запыленного тарантаса. — Да подъезжайте поближе. Бобков, уступите ему свое место, только пылите мне в нос.

— А он разве пылить не будет? — обиделся наш адъютант, а все-таки тронул коня и подался в сторону.

— Вот эти все обезьяны, они верны своему мужу, конечно, поневоле. Запрут за десять замков, будешь верна, но все-таки бывали случаи измены. Я читала одну страшную историю…

— Случается, но очень редко, трудно, да и опасно…

— У них вот, — промычал доктор, — как что-нибудь подобное, так сейчас, как котенка, в мешок и в воду, и прекрасно…

— По этой теории, — обиделась красавица, — вас бы всех, мужчин, давно перетопить следует.

— Ну, матушка, сказала!.. Мужчины — статья совсем особенная…

— Только перебиваешь своими глупостями. Послушайте, я не договорила: бывает у них, чтобы мужья изменяли, да?

— Нет, этого не бывает — ответил я весьма решительно. «Эге, — думаю, — куда ты направляешься».

— Слышишь? — толкнула в бок мужа докторша.

— Ну да, так я и поверю, — проворчал тот.

— Ах, да, я слышала про такие гадости, ужас! Неужели и этот Годдай-Агаллык тоже?

— О нет! Мой друг человек воспитанный, — вступился я за своего приятеля, — к тому же, он человек со вкусом, как я уже заметил.

Сказав это, я не мог удержаться от улыбки.

— Я тоже заметила, — улыбнулась очень кокетливо Нина Леонтьевна.

— Ниночка, — заворочался на своем месте доктор. — Или подушки съехали, что ли, или уже ты очень на меня навалилась. Сидеть неловко, подвинься.

Но мы уже приближались к своему расположению, и доктору потерпеть оставалось недолго.

— Приходите к нам пить чай сегодня вечером, слышите, непременно! Мне еще о многом, о многом хочется поговорить с вами. Придете?

Я сказал, что буду, и мы расстались на повороте в лагерь.

На другой же день, рано утром, приехал ко мне Годдай. Он явился поблагодарить лично полковника и офицеров за вчерашнее посещение, и к первому заехал ко мне.

— Что она вчера у тебя там с женами говорила? — спрашиваю, — воображаю.

В ответ на это Годдай-Агаллык только махнул отчаянно рукой.

— Не говори! — сказал он. — Там у меня старуха живет, мать Ассали, второй жены, та грозилась к каззы пойти с жалобой.

— Что так?

— Да уже так. Говорить даже не хочется…

Посидел у меня сяркер с полчаса, выпил чаю и поехал «с визитами».

Вечером встречаюсь с полковником.

— Вы знаете, — говорит, — этот чудак прислал мне на дом массу всяких сладостей и даже блюдо с пловом. Все, что от вчерашнего осталось. Разве это так у них принято?

— Да, уже это обычай.

— Я все велел в докторше отнести. Куда мне эта дрянь!

— И прекрасно сделали.

Прошло дня три-четыре. Опять приезжает сяркер, какой-то странный, растерянный, докладывает:

— А она ко мне еще раз приезжала.

— Одна?

— Нет, с мужем своим; привезла полотенце вышитое, говорит, сама работала, очень хорошее полотенце: две птицы целуются и джигит на коне скачет. Мои дуры сейчас в клочья изорвали, побил их. Да вот это еще привезла, только от мужа тихонько сунула. Вот это!

Годдай вынул неважный, подержанный серебряный портсигар, а на портсигаре надпись: «от благодарных пациентов».

Я даже расхохотался. Вот, думаю, в какие руки попало.

— Ну, так что же?

— Да то, что опять к женам ходила, целый час там сидела, а старуха не вытерпела и к каззы ушла.

— Чего же ты боишься? Ведь теперь власть каззы не Бог весть какая. Не бойся, не велит тебя зарезать, это прежде бывало…

— Не боюсь я каззы. А злой он человек, строгой веры. Он у вас ни над чем не остановится. Да и не в том депо. А вот в чем! Спроси, будь друг, у доктора: сколько ему надо на утешение?

— Оставь ты эти глупости, — говорю я ему уже серьезно. — Ведь ты человек рассудительный, умный, не мальчик какой-нибудь взбалмошный. Неужели же она тебе так понравилась?..

— Сплю и во сне вижу, — чуть слышно проговорил сяркер и глубоко задумался.

«Ведь принесла же нелегкая сюда эту Нину Леонтьевну, — задумался и я. — Дама, видимо, с темпераментом, недаром об ней слухи ходили разные. Юнкер там один проворовался, а после пулю в лоб… Офицер один казачий спился с кругу. Дуэль была, да и не одна…»

— Не стоит она, — брякнул я вслух.

— Не говори, больших денег стоит, и сосчитать нельзя, чего не жалко за такую! — возразил мне Годдай-Агаллык.

Вот тут и разговаривай с ним после этого!

Опять прошла неделя благополучно. За это время докторша надумала верхом учиться ездить. Лошади у меня в конюшне, по правде сказать, были лучшие во всем округе, и между ними один жеребчик с таким ходом, что стакан воды поставь на седло, капли не выльется, а на поводу мягок так, что хоть шелковинки подвязывай, — и нравом смирный. Этого жеребца и выпросила у меня Нина Леонтьевна. Сам я и учил ее езде, скоро поняла эту науку моя барынька. Да и бесстрашна была. Сшила она себе юбку, такую с разрезом, черную, да шаровары широкие, суконные, чтобы верхом сидеть было удобно. Выедем, бывало, кавалькадой с господами офицерами; за нею не угонишься…

Доктор-муж сердится, а что поделаешь! Офицеры в восторге, полковник одобряет и сам в прогулках принимает живейшее участие. Раз даже и Годдай ездил с нами на своем золотом аргамаке. После такой поездки просили меня офицеры отобрать жеребчика у Нины Леонтьевны, а дать ей другую лошадь потише, а то гикнет она, вынесется вперед, ничья лошадь, кроме годдаевского аргамака, не поспевает. Охота им пыль глотать, когда те невесть куда вперед унесутся…

Доктор сердился на меня почему-то и говорил:

— Этак и голову сломать недолго. Это сумасшествие! А все вы затеваете!

— Это на моем-то Угольке шею сломать? — вступался я за коня. — Будьте спокойны, ребенка не обидит, и нога верная…

Раз влетает ко мне доктор, а дело было часов в восемь вечера, темнеть уже начало.

— У вас жена?

— Нет.

— Она присылала к вам за лошадью?

— Присылала, и я отправил с джигитом, Шарипом.

— А где джигит?

— Велел я состоять при Нине Леонтьевне безотлучно. Вы не беспокойтесь.

— Как не беспокоиться? Обежал я все квартиры, все дома, с кем же она поехала?

— Да, должно быть, с Шарипом и поехала.

— Куда?

— Ну, этого я и сам не знаю. Вернется, у ней и спросите.

— Что она со мною делает, что она делает!..

И вдруг вижу я, доктор мой присел на кровать, закрыл лицо руками и давай плакать.

Посмотреть я на его фигуру, тощую, чахоточную, на эти длинные ноги с острыми коленами, впалую грудь, лысину во всю голову… Как сравнил этого мужчину с моим другом-красавцем, жалко мне его стало.

— Отправьте вы свою супругу назад, в Россию; ну, погостила и довольно… Вот скоро в поход выступим… опасности, нужда, лишения… Что ей с нами, солдатами, делать… Да и вы тоже сами не совсем в порядке здоровьем — просились бы в перевод куда-нибудь, подальше отсюда, покойнее было бы…

Вздроnbsp;Каразингнул доктор, будто кто его кнутом вдоль спины вытянул… Как вскочит он на ноги, да ко мне:

— Как, и вы заметили?

— Что такое? Я просто, желая вам добра, а вовсе ни…

— Я этого сарта проклятого пристрелю как собаку!..

Сказал это доктор, покачнулся и выбежал из моей сакли.

Ну, думаю: скверно!

Только, на другой день иду я мимо и глазам не верю. Стоить аргамак Годдаев у докторской квартиры и держит его джигит. Окна отворены настежь и слышен голос Нины Леонтьевны, да такой гневный, крикливый, и говорит она смесью, половину по-киргизски, половину по-татарски… Слышу и доктора голос, только веселый и ободрительный:

— Так его, так его, хорошенько… Нажаривай!

Этот по-русски выражается, потому что по-здешнему ни слова но понимает.

Вхожу и вижу картину:

Сидит Годдай-Агаллык около стола и голову потупил смиренно, но сам ничего, улыбается. Докторша сидит за самоваром, в правой руке чайник, а левою кулаком по столу стучит, так, что даже посуда побрякивает, доктор по комнате ходит и весело руки потирает.

— Вы, — говорит Нина Леонтьевна, — как петух обзавелись курами… Все они дрянные, глупые, сложены прескверно, и серьги в носу носят… Как вы об эти серьги усы свои и бороду не выщипали. Они вас целуют, эти мерзавки… Как они целуют? говорите сейчас!.. Сразу все вместе, или поочередно? Они обнимают вас, ласкают… Ведь это животные, звери бессловесные, ведь с ними и говорить не о чем…

— Так его, так, хорошенько…

— Увидели меня… — Нина Леонтьевна вспыхнула вся и сразу смолкла. Годдай-Агаллык взглянул на меня особенно, по-праздничному, словно…

— А вот и вы! — бросился ко мне навстречу хозяин… — Слышали сейчас, как жена вашего приятеля отделывала?..

— За что?

— Да за вчерашнее… Ваш хваленый джигит, изволите ли видеть, с дороги сбился, а еще знает хорошо окрестности, да, слава Богу, случайно встретились вот с ним, с сяркером этим… Нина Леонтьевна боялась после Шарипу довериться, просила Годдая проводить до дому, а этот любезный кавалер отказался, сказал, что по службе идет… некогда… Сегодня приехал извиняться, вот и нарвался… Ну все-таки, Ниночка, довольно; нажгла и довольно!.. Ведь он азиат, где же ему нашей галантности набраться… Смени гнев на милость…

— И не сменю, покуда не разгонит свой курятник поганый, — крикнула его Ниночка опять-таки по-татарски.

Ого! это она со мною даже не стесняется нисколько.

Однако мой приход все-таки оказался примирительным. Нина Леонтьевна разливала чай уже несколько покойнее, даже первый стакан подала сяркеру, пододвинув в нему поближе сахарницу.

В тот же вечер, ложась спать, я свистнул Шарипу… Явился мой джигит, что лист перед травой.

— Рассказывай, да не ври!

— Приказала мне барыня, — докладывает Шарип, — проводить ее до Чаганака, там сад прежний, бековский, заброшенный, на берегу реки, там и сяркер, один без джигитов, оказался. Барыня велела мне на дороге с лошадьми остаться, а сама в сад пошла… Потом вышла — и мы домой поехали… А больше ничего и не было.

Вот оно уже до чего дошло… Рандеву по всей форме… Что же это доктор так радовался?.. Вот, думаю, сам не поеду, а дождусь, когда Годдай меня навестит, тогда и к допросу его притяну, форменному. Что-то ты у меня запоешь, Дон-Жуан халатный?..

038
Кятты-Курган. Вид из цитадели. 1871—1872

Ждать долго не пришлось. Не прошло недели после докторского чаепития, приезжает ко мне этот Дон-Жуан, да поздно, часу в одиннадцатом вечера.

— Я, — говорит, — к тебе на всю ночь. Я тебя не стесню. Мне хоть в конюшне, на сене, выспаться, а домой ехать я не хочу.

— Что так?

— Дома у меня нехорошо, и не знаю даже, как теперь справиться с ними…

— С кем это?

— Да с женами и, главное, с этою старухой проклятою…

— Знаешь, что я тебе скажу, Годдай, — начал я самым серьезным тоном. — Во-первых, скажи, совершенно откровенно, считаешь ты меня своим другом?

— Считаю!

Годдай-Агаллык вспыхнул, оживился, даже в объятия ко мне потянулся.

— Понимаешь, — говорил он, — понимаешь, моя душа — половина твоей души. Мой ум — половина твоего, мои руки обе… вот они, хоть отрежь сейчас и бери себе, обе для тебя.

— Постой, постой!.. рук твоих я резать не стану, а вот, коли ты друг, говори все по правде. Да, смотри, ничего не скрывай — ни для чьей, для твоей же пользы спрашиваю. Говори всю правду… Ты ведь знаешь, что я никому и ничего не разболтаю, а боюсь, чтобы ты таких глупостей не наделал, что после не будешь знать, как и поправить. Давно видел эту докторшу? Видались после того раза, когда чай пили у ее мужа?

— Ну, видались…

— Где же это вы встречаетесь?

— Да у меня два раза, а раз еще в том саду, где тогда…

— Видишь сам теперь, какая это женщина. Ну, станет ли хорошая жена от мужа такие дела делать, как думаешь?..

— Ох, какая хорошая! Это не женщина, а сама радость небесная… Вот у нас в коране обещано хорошему мусульманину на том свете, будто бы гурии обнимать да целовать будут… Эти гурии ведь то же, что наши жены, только получше, может быть, а все, верно, не такие… Где нашим так уметь, как эта!.. О, если бы ты знал, как эта любить умеет… И прикоснуться-то к ней страшно… Так и кажется, что вот-вот сам умрешь, потому сердце не выдержит, разорваться может… Что мне эти гурии!.. А на своих обезьян бессловесных я и смотреть теперь не желаю… Нина говорит мне — ты не сердись, она сама велела мне называть ее просто Нина, только не при других, а меня Годдашка-Агаллашка называет. А то, говорит: «Ты мой джуль-барс прирученный»… Так вот, Нина говорит мне: «Разгони всю эту дрянь из твоего третьего двора, чтобы никого, никого не осталось, тогда я мужа брошу и к тебе на всю жизнь переселюсь… Ни тебе, ни мне и веры менять не нужно». Я послушал ее, сегодня утром объявляю своим, что отпускаю их на все стороны, что пока даю им сад, за городом, там у меня есть особенный, пускай там живут, обещаю бумагу от каззы вытребовать, чтобы они полною волею пользовались, все равно как разведенные жены… Что же они, особенно эта Ассаль злая, что же они сделали?..

— Что такое?

— А помнишь мой халат голубой, двести рублей по-вашему стоит, помнишь?

— Ну, помню…

— В клочья изодрали… В самые маленькие кусочки… Я только успевал закрывать лицо да бороду… Как они Нину ругали, какими словами называли!.. Говорят: «Пускай еще раз приедет к нам, мы ее самое в мелкие клочья исщиплем»… А отчего они так забылись, отчего этой прыти набрались?.. как ты думаешь? Ведь они не смели слова наперекор пикнуть, ведь, когда я приходил не то что сердитый, а просто не в духе, они по углам прятались, оттуда взгляды мои ловили. Между собою поссорятся, до драки дойдет дело, пригрожу, и стихнут… А тут, посмотри-ка: на меня с кулаками… Отчего это, ты как полагаешь?

— Очень просто, — отвечаю, — Ассаль каззы пожаловалась, тот их сторону держит. Вот и храбрятся.

— То-то, каззы. Я вчера базаром ехал, в меня кто-то грязью швырнул вдогонку… Я курбаши (полицеймейстеру) пожаловался, а тот говорит: «В хорошего человека не станут грязью швыряться». Этому какое дело?

— Больших тебе неприятностей наделает этот каззы, — говорю я, — положим, порядки теперь другие, не зарежут, а все-таки могут так доканать, что хоть беги вон из города, в другое место переселяйся… Вот то-то и дело. А все Нина твоя… Я тебе, как друг, скажу откровенно: и твой-то пыл пройдет, и она скоро в другую сторону метнуться может… Неужели же ты думаешь, что так навек и сойдетесь оба. Ни она к вашей жизни не привыкнет, ни ты к ее порядкам. Опостылите друг другу так, что врозь разбежитесь, а скандалу сколько наберетесь — и ты, и она, упаси Господи!.. Ведь у нас тоже хоть и полегче на такие дела смотрят, а уж коли через край хватило, тоже не щадят… И мой совет тебе такой: приказ о выселении твоих жен отмени… Пообещай это докторше, но отложи на неопределенное время, к каззы отошли хорошие подарки и обещай принести повинную во грехах своих, это сильно поможет: во-первых, грязью не станут швыряться, и доверие плательщиков к тебе не будет подорвано. Ведь, посуди сам, ты едешь за сборами, а от тебя все отвертываются. Сам попадешь в опалу. Теперь тебя хорошим слугою Белому Царю считают; слышал, говорил полковник, что сам генерал тобою доволен, а тут вдруг сменить тебя придется… А это очень легко может случиться. А насчет Нины Леонтьевны, я сам поговорю с нею. Поверь мне на слово, что эта блажь у нее пройдет скоро…

Побледнел мой Годда-Агаллык, да как!.. Я уже думал, не дурно ли с ним сделалось, и говорит мне глухим таким подавленным голосом:

— Ты против меня говорить будешь?.. Да?..

— Зачем против, это не мое дело. Я даже в твою пользу поговорю, только урезоню ее, чтобы она от тебя глупостей разных не требовала… рада силу свою бабью над мужскою пробовать, недаром тебя джуль-барсом прирученным называет…

— Что же, поговори. Я тебе верю… Но помни: если меня ты обманешь, я тогда ни одному русскому больше верить не стану… Так и помни.

— Да уж будь покоен. А теперь, коли устал, ложись спать у меня, а завтра утром отправляйся домой и улаживай дело как умеешь. Скажи им там, что вчера пошутил и только верность их хотел испытать… приласкаешь, да по платку подаришь, они и растаят… Да и Ассаль подари чем-нибудь!.. Все пойдет по-старому…

— Я им материи ференчи подарю, а Ассаль шаи полосатой на халат… Она давно просила…

— Вот и прекрасно!

Полегли мы спать.

Как я ни уговаривал своего друга улечься у меня на оттоманке, он на своем уперся: «Пойду спать в конюшню, к джигитам», да и только. Так и ушел, от ужина предложенного отказался.

Разделся я, лег, свечу потушил… Только первый сон… Шум, гвалт у меня за окном, в дверь стучат… Что случилось? Вскочил я, накинул пальто, револьвер пристегнул поверх белья наскоро, отворяю дверь, а мне навстречу, прямо в объятия, что-то теплое, мягкое и как будто бы даже оголенное… слышу голос Нины Леонтьевны.

— Спасите, спасите!..

Прибежал Шарип-джигит, он был у ворот дежурный, светит фонарем, смотрю: передо мною докторша, босая, в одном белье, и юбка какая-то на плеча накинута… Продрогла вся, бедняжка, а лицо как у полоумной, глаза навыкате, и волосы все растрепаны.

— Он меня убить хотел… Он в меня из револьвера целился.

— Кто, что?

— Муж… Спасите! он за мною гонится!..

Взял я ее на руки, отнес на свою кровать (в другой комнате стояла), закутал в халат и велел Шарипу самовар ставить поскорее… сам с расспросами.

Долго, минут этак десять, моя барынька путем в себя не приходила. А я тем временем шепнул Шарипу, чтобы разбудил еще джигита, да вдвоем бы Годдая моего берегли, как бы не проснулся и тоже сюда не ворвался… Хорошо, что конюшня далеко, за другим садом. Принесли кипятку, заставил я докторшу коньяку проглотить рюмочку, кипятком разбавленного, сахарцем закусить… рассказывает:

— Нас, — говорит, — вчера Бобков видел… Муж в лазарет уходил, а Годдай приехал… Бобков мимо проходил и в щелку ставни подглядел, даже кулаком постучал, нахал этакий, а сегодня все мужу рассказал. Тот дождался ночи, да с допросом. «Я, — кричит, — не потерплю — я и себя, и тебя пристрелю». Ударил меня, с постели стащил на пол и за револьвером потянулся, что на стенке висел. Я насилу вырвалась, да в дверь. Бежала, не помнила ничего… собаки гнались, лаяли… часовой хотел задержать. Все мне казалось, что муж гонится и целит в меня из пистолета. Теперь к вам, вы мое спасение. Не выдавайте меня, голубчик, миленький. Вы такой добрый, хороший!

И зачем я подошел так близко?! Если бы я подальше держался, может быть, Нина Леонтьевна не кинулась бы опять обнимать меня и целовать даже мои руки.

— Успокойтесь, голубушка моя, — сталь я ее по головке гладить. — Вот вы опять распахнулись вся… простудитесь еще, Боже сохрани. Эх, да успокойтесь же. Ведь я тоже мужчина — не каменный истукан.

— А… «мужчина»!

Шарип в эту минуту сунулся со стаканами чая на подносике, чай-то поставил на стол наскоро, сам отвернулся и назад ушел, дверь притворил.

Удивительные, право, существа эти женщины!

Только что эта Нина Леонтьевна стала успокаиваться, новая неожиданность; за дверью голос доктора.

— Жена у вас?

Спрашиваю я у докторши.

— Пустить?

— Что вы… Ради Бога… Он меня убьет.

— При мне не посмеет. Я его в первой комнате приму.

Я отворил.

— Жена у вас, не отпирайтесь!.. Мне сказали, что она сюда побежала, я шел по ее следам. Жена у вас, и извольте мне ее немедленно выдать.

Доктор проговорил это все тоном, не терпящим никаких возражений, и с решительным видом взял стул и сел посреди комнаты.

Хотел было я ответить ему на его тон как следует, да взглянул на эту печальную фигуру, даже жалко стало. Полуодетый, в руках один кобур от револьвера, в туфлях, без шапки, на щеках так и горят чахоточные пятна, глаза, как уголья, а рот широко открывает, воздуху ему все мало, дух перевести.

— Успокойтесь, — снова начал я, теперь уже супругу.

Доктор увидел стакан с чаем, жадно схватил его и принялся пить большими глотками, я тотчас же пододвинул другой, да кстати и тарелку с виноградом, оставшимся от ужина.

— Благодарю, благодарю. Я так страдаю, так страдаю!.. Нина, Нина! Слышишь ли ты меня?.. Я так страдаю. Сжалься ты надо мною. Ведь мне жить уже немного осталось…

— А драться умеешь, а из пистолета убить грозишься, — послышался за ковром голос Нины Леонтьевны.

— Ты здесь?..

Это был крик и болезненный, и радостный вместе с тем. Доктор рванулся с своего места и упал к ногам показавшейся в дверях своей супруги.

«Ну, — думаю, — слава Богу, кажется, все сейчас уладится, супруги помирятся и меня в покое оставят».

Распорядился даже, чтобы поскорее запрягли арбу крытую и ковер постлали, чтобы отвести их домой; заупрямилась моя Нина Леонтьевна: «не поеду», да и только!

— После всего, что случилось, — говорит, — вы, милостивый государь, меня больше не увидите. Ваш Бобков, подлец, наклеветал за то, что я его ухаживания отвергла, а вы поверили и позволили себе так гнусно оскорбить жену свою, данную вам самим Богом!.. Прочь с моих глаз, презренный!..

— Ниночка, я виноват, я глубоко виноват, и скорблю. Вот перед ним, перед этим благородным человеком, я даю тебе клятву… Нина, ангел мой, мои дни сочтены… Я ведь сам доктор, я понимаю…

— Вы мне уже четыре года говорите, что дни ваши сочтены. Вы все меня обманываете.

— Нина, это жестоко!

— Нина Леонтьевна, — вмешался и я, — как я ни уважаю вас, а нахожу, что это уже слишком. Это может лишить вас моего покровительства.

— И вы, и вы… Ах вы, этакий неблагодарный!

— Нина Леонтьевна, я очень ценю, я вполне доволен… Я даже могу сказать…

Я, может быть, наговорил бы еще больших глупостей, так меня выбил из седла укор в неблагодарности, но докторша быстро изменила свое решение: она слышала мое распоряжение об арбе и, обратясь к входящему Шарипу, спросила:

— Готово?

— Есть!

— Ну, собирайся ты, чучело! Я вот халат беру с собою, прощайте. И, пожалуйста, чтобы об этом завтра болтать поменьше. До свиданья!

Доктор хотел было предложить ей руку, но она толкнула его вперед, обернулась ко мне, послала через плечо воздушный поцелуй и скрылась в темноте южной, хотя и осенней, но еще довольно теплой ночи.

Лошадь заржала, заскрипело колесо арбы, луч света из распахнутой настежь двери скользнул на мгновение по гребню ее верха. Уехали примиренные супруги.

— Нет, — подумал я, — сюда жен выписывать из России пока рановато.

Конечно, я сам не проболтался, за молчаливость и скромность моих джигитов я могу поручиться смело, но тем не менее, на другой же день, ночной скандал стал темою общих разговоров. Враги все немилосердно говорили, что доктор вызвал меня и Годдай-Агаллыка на дуэль, что полковник пишет в Ташкент секретное донесение… То есть, таких глупостей наговорили, что наш начальник действительно должен был вызвать меня для личных объяснений.

Надел форменный китель с орденами, пристягнул саблю, являюсь.

— Садитесь, — говорит полковник довольно суховато.

Сели.

— До меня дошли слухи, что как в лагере, так равно и в городе, это еще важнее, спокойствие нарушено, потрудитесь не перебивать, на базаре волнение и представителей нашей власти, положим, туземных представителей, безнаказанно оскорбляют… Кроме того, нравственный принцип, первое основание дисциплины, поколеблен… Вам все это известно более, чем кому-либо другому, и потому сообщите подробно и обстоятельно все, что вы знаете по этому скандальному делу.

— По какому, осмелюсь спросить?

— Как по какому?.. Я говорю, что там такое натворил ваше протеже, ваш хваленый сборщик податей?

— До сих пор он очень аккуратно и вполне добросовестно исполняет возложенные на него обязанности: по последней ревизии, всего месяц тому назад, все сборы приведены в точность, цифры верны и соответствуют оправдательным документам, и жалобы от населения на неправильность поборов ниоткуда не поступало.

— Это все прекрасно, я не об этом и спрашиваю вас. Что там у него с этою докторшею случилось? Что за скандал?

— Ну, это его дело и дело докторши, а ко мне вовсе не относится. И поверьте, господин полковник, вопрос такой я могу, как офицер, счесть для себя даже оскорбительным.

— Ну, вот вы и обиделись, эх, какой вы! Конечно, я понимаю, но как же нам быть, ведь нельзя же серьезно допускать, чтобы какой-нибудь туземец посягал на обладание русскою женщиною, скажу больше, русскою дамою и женой, хотя и доктора, но по чину все-таки штаб-офицера. Ведь это, согласитесь сами, некоторый подрыв авторитета власти. Это может повести к такой политической ошибке, влиять вредно на ход и развитие русского принципа в землях, вновь завоеванных и, заметьте, завоеванных потом и кровью русского солдата, этою святою серою шинелью, как выражается наш знаменитый полководец, а я этого сяркера намерен сменить и выслать из края.

— Простите великодушно, полковник, вы придаете данному, чисто частному, эпизоду совсем неподобающее ему значение. Вот если вы действительно приведете в исполнение свое намерение лишить должности и выслать неповинное лицо, честно исполняющее относительно нас свой долг, да еще безо всякого суда, это действительно может подорвать доверие к справедливости русской власти, а насчет амурных, так сказать, дел, причем тут политика? Не понимаю.

— Да я и сам не понимаю, однако надо же что-нибудь сделать, надо же помочь нашему бедному Карлу Богдановичу, он человек больной, и, наконец, право же, жалко и обидно, такая милая, красивая, образованная дама достается какому-то чумазому дикарю… это ни на что не похоже. Наши офицеры прямо-таки оскорблены… Я, право, ничего не желаю худого этому почтенному вашему приятелю, но вы все-таки поговорите с ним, постарайтесь его убедить… Наконец, нельзя ли его услать куда-нибудь подальше, на время, дать очень почетное поручение, а я возьму на себя труд лично воздействовать на нашу милую шалунью… Она ведь сердцем такая добрая, неиспорченная, душа у нее, как я заметил, детски чиста и невинна. Ну, знаете, молодость, болезненность мужа, особенные свойства южного климата… Я берусь с нею поговорить и почти ручаюсь за успех, а вы обуздайте пока Годдая-Агаллыка… Как-никак, но этот скандал надо прекратить неотлагательно, так!.. Я вполне-вполне уверен в вашем содействии… Вы завтракали?

— Нет еще!

— И прекрасно!.. Разделите со мною мою простую, солдатскую хлеб-соль. А этого Бобкова я все-таки велел посадить на три дня под арест. Не дело офицера посматривать в окна и после звонить по лагерю… нехорошо!

— Вот с этим я вполне согласен.

— Не правда ли?..

Позавтракали мы с полковником и решили действовать.

Годдай-Агаллык, слава Аллаху, проспал у меня в конюшне очень крепко и не подозревал ничего, что произошло в эту роковую ночь. По моему совету, он скоро устроил полное примирение со своим многочисленным семейством и даже готовился к новому празднеству, по случаю примирения с самим грозным каззы. Он только сомневался, удобно ли теперь приглашать также и доктора с его супругой, и можно ли будет обойти их приглашением, чтобы они не обиделись… Вопрос этот, конечно, был весьма щекотливый. Годдай за разрешением своего сомнения обратился опять-таки ко мне, и я мог посоветовать ему лишь одно: не торопиться праздником и отложить его на более или менее неопределенное время. Отправил Годдая, пожелав ему еще раз очнуться и стряхнуть с себя беспокойные чары чужеземной волшебницы, а сам пошел в лагерь; только поравнялся с докторскою квартирой, сама меня из окна окликает.

— Зайдите!

Зашел.

— Мужа дома нет. А позвольте вас спросить: это вы на меня полковника натравили?..

— Это еще что такое, дорогая Нина Леонтьевна, я даже вас не понимаю.

— Да как же, — говорит, — он начал даже с того, что будто по соглашению с вами, он это очень замысловато начал… Говорил о разности рас и возможности роковых последствий… Много говорил…

— Красноречиво, значит, убеждал?..

— Да как убеждал, руки целовал, потом на колена стал… Я испугалась, покосилась на окно, а он говорит: «Не беспокойтесь, я Бобкова под арест запрятал»… Сколько ему лет?..

— Кому? Бобкову?

— Да нет, полковнику.

— Лет за пятьдесят, порядочно даже это за…

— Я так и решила… А, право, он мне сначала казался гораздо моложе с вида, этак лет тридцать пять, не более…

— Ну, как же, — спрашиваю, — вы покончили ваше объяснение?

Нина Леонтьевна расхохоталась.

— Да так ничем и не окончили… Так на одном предисловии и остановились. Полковник выразил мне, что он все-таки надеется.

— Так… Эх, дорогая моя барынька, и зачем это вас принесло к нам, на передовую позицию?!.. Только мирный наш монастырь потревожили…

— А вы разве недовольны?

— Я? Нет, отчего же, конечно, один боевые лавры, без роз, пресноваты, да шипы-то у этих роз больно колючие… беды вы здесь как бы не натворили… Друг Годдай совсем у меня с ума сходит, а человек был солидный, и нам очень нужный. Скажите откровенно, вы ведь сами на эту откровенность назвались, и не ошиблись, я человек верный и от души и вам желаю всякого добра и счастья. Так вот и извольте говорить прямо, начистоту: изволили вы шалить только с прирученным джулбарсом или действительно чувствуете к нему серьезное влечение?..

Задумалась Нина Леонтьевна, замолчала, а я ей опомниться не даю, продолжаю:

— Правду говорите, потому мне сяркера жалко, и я его от ваших шалостей защитить сумею и в обиду не дам… Он хоть, по-вашему, и азиат небезынтересный, а по-моему, человек с душою и сердцем, человек, что и меж нами, русскими, днем с огнем поискать… Ну-с, извольте исповедываться!

— Вы куда шли? — оборвала меня Нина Леонтьевна.

— Шел по делу в походную канцелярию.

— Так и идите своею дорогой… До свиданья!.. Знаю я вашу дружбу к бедному Годдаю, с тех пор, как прибегала к вам за помощью…

Почесал я затылок и тут только заметил, что сидел я у докторши, не снимая с головы шапки, извинился, задел за ковер шпорою и направился к выходу.

— Назад пойдете, обедать к нам, слышите?! — крикнула вслед докторша.

— Слушаю-с!

Разговаривай после этого серьезно с барынями!

Покончив дела, часу во втором — у нас ведь не по-аристократическому, встают в шесть часов утра, завтракают в восемь, сейчас же после утреннего ученья, а обедают в два — захожу к докторше. Там кое-кто собрались: Мюндельберг, два казачьих офицера, Шеломов и Подпругин, и приезжий из Ташкента интендантский чиновник. Минут через десять пришел и сам доктор под руку с полковником. Оказалось — хозяйские именины, по немецкому календарю.

Сели обедать. Нина Леонтьевна веселая, любезная, нарядная, ну просто бабочки такие бывают только, пестрокрылые. Полковничий денщик в штатском платье при белых перчатках блюда разносит. Парад полнейший, одно слово!

Только есть стали, вдруг… трум-трум-бум!.. Музыка батальонная неожиданно на дворе заиграла — Бобков с гауптвахты распорядился.

Хозяйка пристала к начальству: «выпустите» да «выпустите».

— Если вы сами просите… — любезно чокнулся стаканом полковник, — противоречить не смею. Освободить!

Послали денщика с запискою. Очень весело было за обедом, а сидел я рядом с Ниною Леонтьевною, сама усадила; полковник с другой стороны, доктор напротив. Мюндельберг карандашом все что-то писал на левом рукаве крахмальной рубашки — напишет, губами пошепчет что-то и опять за карандаш…

— Это он экспромт сочиняет, — вслух догадался интендантский чиновник.

— И не думаю вовсе, — отозвался артиллерист.

Бобков влетел как ураган, и прямо к хозяйкиной ручке; потом почтительно раскланялся с полковником и проговорил:

— Мерси-с.

— Не меня. Вот кого извольте благодарить… Садитесь!

Действительно ли так хороша собою была Нина Леонтьевна или это нам только казалось на безбабье, но ее роскошная фигура положительно электризовала все общество. Ведь вот теперь, много лет спустя, припоминаю. Да, довольно недурненькая, полненькая блондинка, каких у нас в России сколько угодно, особенно в Петербурге, из немок; волосы, правда, изумительные, да и сама-то, собственно говоря, не первой молодости, а ведь поди же ты — фея сияющая — сверкала меж нами, явление волшебное из мира заоблачного! Помани глазком, пальчиком кивни, — в огонь и в воду, к черту на рога полезешь, не задумавшись. Или же, действительно, как говорил полковник, свойства такие у здешнего климата.

Даже Нина Леонтьевна под конец конфузиться начала, заметя, как ее, словно бичами, хлещут со всех сторон нескромные взоры.

Подали шампанское. Полковник предложил первый тост: здоровье генерал-губернатора. Выпили, крикнули «ура», музыка проиграла походный марш нашего батальона. Второй тост провозгласил казачий есаул Подпругин: здоровье именинника, гостеприимного хозяина дома сего — ура! Покричали, музыка отбарабанила туш. Третий тост, все разом поднялись за хозяйку. Пошел дым коромыслом, стулья отлетали в сторону, кто-то посуду разбил, Бобков кричит: «Качать!..» Насилу мы с полковником отбили хозяйку, а то бы летать ей к потолку, по лагерному обычаю.

Поднялся Мюндельберг и крикнул почему-то, по-немецки, должно быть:

— Силенсиум!..

— Что такое?

— Позвольте мне, — торжественно заговорил артиллерист, — при сем удобном случае мне пришел в голову стихотворный экспромт…

— Позволяем! — кивнул головою полковник.

Мюндельберг откашлялся, посмотрел еще раз на левый обшлаг. Он это очень <…> сделал, будто бы пенснэ золотое на носу поправил, и начал:

Явились вы в наш лагерь боевой
И поразили всех своею красотой…
О, для чего вы к нам явились?..
Без вас мы скромно все постились…
Теперь же без ума влюбилась…
В карьер несемся к вам мечтой…

— Спи, ангел мой, спи, Бог со тобой! — вставил от себя Бобков.

Мюндельберг рассердился, окинул строгим, холодным взглядом адъютанта и отчетливо произнес:

— Это неприлично.

Ну, тут поднялся такой взрыв восторгов по адресу хозяйки дома, что она вскочила и выбежала в другую комнату.

— Господа! — начал было укоризненно доктор, но ему помешал совершенно охмелевший интендантский чиновник, бросившись ему на шею и зарыдав во все горло.

— Ты мне друг… выпьем на ты…

Бобков принялся сливать все остатки вина в суповую чашку, обещая сделать удивительную жженку, полковник, покачнувшись, сунулся было за внезапно исчезнувшей Ниной Леонтьевной, но дверь оказалась запертою на крючок.

Я тихонько отыскал свою фуражку и, не прощаясь, вышел на воздух. И вдруг почему-то мне стала жалко нашу красавицу, да как жалко. Если бы я встретил ее сию минуту, я бы бросился к ее ногам, я бы умолил ее уехать отсюда, я бы, может быть, и больших глупостей наделал, если бы не почувствовал, что моя собственная голова закружилась от излишне выпитой безобразной смеси плохого маркитанского вина, и что мне пора домой.

Только на другой день я узнал, как кончился пир у немецкого именинника.

Интендант напился до того, что его должны были уложить, как тюк, в его собственный тарантас, полковника на руках, с музыкой впереди, отнесли на квартиру, Мюндельберг вызвал на дуэль Бобкова, а Бобков — Мюндельберга, потом за импровизированною жженкой помирились и вдвоем уже написали такой мадригал в честь хозяйки, что, проспавшись, не могли разобрать ни слова. Шеломов с Подпругиным, войдя в воинственный раж, подняли казачью сотню и произвели залихватское ученье, во время которого есаул, свалившись с лошадью вместе, вывихнул себе колено, доктор серьезно заболел и слег в постель, а Нина Леонтьевна почему-то плакала всю ночь и писала какое-то длинное письмо. Это уже из собрания сведений моего любопытного Шарипа, сведшего особенную дружбу с докторским денщиком, тоже татарином.

О, Боже мой! до чего может довести подавляющая скука боевого лагеря в мирное время! Хотя бы в поход выступать скорее.

Утром я уехать по делам в Пеншанби, довольно далеко отсюда, провел там суток трое; Годдая не видал, вернулся домой, а через полчаса с базара мальчишка сартенок и подал мне письмо.

— От кого бы? — думаю. Почерк твердый на конверте, а все-таки похожий на женский; распечатываю, смотрю на подпись: «Нина Блюм»; стал читать:

Вы вызвали меня на откровенность, — извольте, я буду вполне откровенна с вами. Я знаю, что вы искренний друг Годдая и принимаете в нем теплое участие. Наши считают туземцев чем-то низшим, вы же относитесь к ним иначе, особенно к вашему избранному приятелю. Вы спрашивали меня, шалю ли я только сердцем Годдая, — или отношусь к нему с более серьезными чувствами. Да, сначала я только шалила — он мне понравился, и даже очень. Ведь не правда ли, что он очень красив? Ведь не назовете же вы мой выбор неудачным?.. Да?.. Я ветрена, я неверна своему мужу, я позволяю себе выходки, недостойные порядочной женщины, а кто же меня втянул в эту жизнь, кто поощрял на каждом шагу мои — скажу совершенно откровенно — чисто скотские порывы? Кто?..

Предоставляю вам самим ответить на эти вопросы, а сама перехожу к делу: я мужа не любила и любить не могу. Я никого, даже из тех, кто обладал мною, не любила также. Нас так мало, русских женщин, в этом крае, ведь туземные гаремы для вас недоступны, и каждая из нас, появившись в вашем кругу, делается поневоле центром всех ваших гнусных вожделений. Вы все только желали обладать не мною, а моим телом, вы все клялись мне в любви, вымаливали каждую ласку у моих ног, даже насмерть дрались из-за меня, но ни один из вас меня не любил. Временный обладатель забывал обо мне до нового прилива животной страсти, отверженный обливал меня помоями и грязью. Я была то предметом обожания для других, то предметом всевозможных оскорбительных сплетет и насмешек, но стоило мне только ласково улыбнуться оскорбителю, он превращался немедленно в обожателя, и наоборот.

Вас было много, я одна. Право и возможность выбора были на моей стороне, я и выбирала, не стесняясь. То есть, я делала все то, что вы сами делали там, где женщин было более. Но, я повторяю, ко мне относились с презрением, прикрытым, впрочем, лестью и грубыми похвалами; я же, не прикрываясь, в душе и на деле, презирала вас всех и, как вы заметили, никогда не льстила. Только там, где вы разражались непристойною бранью — непременно заглазною, — я платила вам нисколько не скрываемыми насмешками. А вы ведь все думали: «Какая, мол, веселая барынька!»

У вас я познакомилась с Годдаем. Он остановил мое внимание своею внешнею красотой. Чудный экземпляр самца! Я наметила его. Почему же нет… это так ново и оригинально. Годдай тоже заинтересовался мною. Он, я думала, как и вы, смотрит на эту белую, сильно оголенную русскую женщину — тоже животными глазами. Вы помните, как я поощряла это чувство, разжигая эту дикую страсть. Я сама даже немного увлекалась таким же далеко не чистым, отвлеченным чувством. Вы знаете, что было при первом нашем свидании, глаз на глаз?.. Нет, вы не знаете. В отдаленном саду, далеко за городом, где никто, никакой Бобков, не мог бы подглядеть, я была у Годдая в руках. Он нес меня как ребенка, он, мощный мужчина, имел полную возможность обладать мною. Но я сделала опыт… довольно было одного моего взгляда… ни слова, ни мольбы, — одного только взгляда, и разъяренный, ослепленный страстью тигр мгновенно стал человеком… я благословила небо за такой опыт… я почувствовала в это мгновение нечто новое, отрадное, поднявшее меня, падшую в моих собственных глазах. Этот человек меня уважал — инстинктивно или сознательно, — но ему дорого было то, что творилось в моей душе. Вы, недикие, европейцы, способны ли были бы на этот подвиг? Вы не можете видеть тех несчастных созданий, что, как зверки, заперты в гареме Годдая — я их видела… Знаете ли вы, что там есть две женщины — такие замечательные красавицы, такие молодые, что я, износившаяся кокетка, не стою их мизинца? Разве я злилась бы и ругала их, если бы действительно встретила бы там «чумазых обезьян»? Если вы тогда поверили мне — вы, значит, совсем не знаете женщин. Сплетня Бобкова ложь. Годдай до вчерашней ночи не был моим любовником. Этот проклятый обед, эта пьяная оргия, это постыдное мое положение между вами сделали меня любовницею Годдая — я этою потребовала от него сама. Я молила его: возьми меня, запри под замок… делай что хочешь, только избавь, вырви меня из нашей позорной свободы. И Годдай понимал меня… он ласкал меня и плакал вместе со мною. Он говорил мне то, чего я никогда, никогда в жизни ни от кого не слыхала. Простите, я увлеклась, я написала много лишнего, но мне жалко зачеркивать написанное. Теперь к делу. Выручайте меня, выручайте нас, как умеете. Я поехала к сяркеру ночью, мой муж в беспамятстве и бреду, около него фельдшер, я оделась в платье джигита, Шарип мне дал <лошадь> и проводил в город, Годдай был дома и меня ждал. Нас застала эта мегера-Ассаль и подняла на ноги весь женский двор. Я едва спаслась. Я должна видаться с сяркером — непременно, это можно удобно только у вас. Мы решили так это пока, потому что мой тигр-человек хочет непременно посоветоваться с вами. Он очень богат, он все продает, превратит все в деньги, отпустит жен, просто бросит их, обеспечит вполне их существование, и мы уедем далеко, далеко, где, конечно, будем вполне счастливы. Помогите же нам все это устроить. Пришлите ответ, по возможности скорее.

Нина Блюм.

Подумал я над этим письмом; заговорило женское сердце, униженное, оскорбленное, озаренное новою, светлою, чистою любовью… так и бьет живым ключом живое, горячее слово — и сила в нем, и правда слышатся. Заговорил практический рассудок: что за бабья чепуха выходит!

«Продаем, разрушаем все, сжигаем корабли и летим, два голубка, искать какую-то Аркадию…»

А помочь надо. Вот в эту-то минуту и надо показать себя истинным другом, да кстати загладить и свою невольную провинность.

Решил завтра же свести влюбленных у себя, приняв все меры предосторожности, и тут обсудить все дела, разумно, правильно и пристойно.

Но, увы! В ту же ночь случилось событие, разрушившее разом все наши планы.

Перед самым рассветом, в слободке, под лагерем, поднялась тревога. Шарип влетел, как бомба, ко мне в комнату с криком:

— Тюра! у доктора в доме большая беда случилась.

Оделся я наскоро, побежал; что уже тут, думаю, расспрашивать, сам на месте узнаю, в чем дело. Прибегаю, а на докторском дворе уже большая толпа собралась, в дверях даже протискаться невозможно.

— Что такое?

— Да докторшу веревкою удавили… женщину одну поймали, старуху — она и удавила, вот в углу ее связанную держат, где казак стоит с шашкою.

— Умерла?

— Давно уже! Вся закоченела!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

БАЙГА

090
Н. Н. Каразин. Байга — местная игра в Каты-Кургане. 1872

У серкера Годай-Аггалыка, после восьмилетнего бесплодного супружества, родился сын. Аллах услышал молитвы старого Годая и ниспослал свою благодать на молодую жену его Ассаль, которая сообщила об этом своему повелителю.

Ласки, заботливость, всевозможные угождения и исключения из суровых правил гаремной жизни посыпались на счастливую Ассаль. Она была полная властительница в богатом доме Годая-Аггалыка: все окружающее завидывало ей и заискивало в ее расположении.

Одна только мысль сильно беспокоила любимую жену: эта мысль была боязнь, что ее беременность разрешится девочкой, и тогда прощай ее власть, ее обаяние на мужа: все могло обратиться в противоположность; а чем виновата была бы бедная женщина?

Но, как я уже говорил, «Аллах велик и милостив», и новый обитатель нашей планеты оказался мальчиком, да еще каким! — здоровым, толстым, горластым, — короче, обещающим быть вторым экземпляром Годая.

Радости и пированиям не было конца. Все женщины города потянулись поздравлять родильницу. По узеньким переулкам, ведущим с дому серкера, то и дело виднелись группы женщин в синих бумажных халатах, накинутых на голову, так что рукава, связанные цветными завязками, спускаясь с затылка и вдоль спины, доходили до самых пяток. Лица этих женщин были завешаны черными вуалями (девушки носят белые вуали и не имеют права посещать в первое время родильниц). Не с пустыми руками шли поздравлять счастливую Ассаль: на медных подносах несли разные сласти, фрукты и, кроме того, другие подарки: бумажные платки, адрасса [полосатые ткани из шелка пополам с бумагою], а кто побогаче, то и яркие канаусы (шаи) бухарского изделия.

На дворе шли бесконечные пирования. Всякий, кто хотел, мог смело заходить в растворенные настежь узорчатые ворота и садиться на разостланные ковры перед горячими блюдами жирного плова и смело запускать туда свои руки.

Бубны и рожки гремели с утра и до глубокой ночи. Так Годай-Аггалык пировал рождение своего сына, которому, в присутствии самого казы и всех мулл города, дали имя — Искандер.

Нынешним днем должны были окончиться ликования. Большая байга должна была достойно завершить великое семейное торжество.

Байга — это нечто вроде конного ристалища. Здесь испытывается удаль и молодечество в верховой езде, ловкость и поворотливость коней, быстрота скачки и т. д. В коротких словах, это делается таким образом: один из конных берет на седло только что зарезанного козла и скачет с ним в поле; все остальные кидаются за ним и стараются отнять у него эту добычу. Таким образом обскакивают они указанный круг, и счастливец, которому удастся удержать за собою изодранное чуть не в клочки животное, получает его в награду за свою удаль. Иногда кроме козлов назначаются и другие, более ценные призы; тогда рвение удваивается, наездники доходят до полного самозабвения, и дело не обходится без нескольких вывихнутых ног, сломанных рук или иных более или менее сильных ушибов. Киргизы, сарты, узбеки, найманы — короче, все среднеазиатские народы — страстные любители этого удовольствия, не пропускают случая если не самому участвовать, то хоть поглядеть на байгу, приезжая для этого за пятьдесят и более верст.

Еще с раннего утра, на ровном поле, в полуверсте от города, стал собираться народ на лошадях, на ишаках, по одному и по два, и просто пешком. По главной, базарной улице, из городских ворот с двумя зубчатыми башнями и по широкой аллее, ведущей на большую бухарскую дорогу, тянулись конные и пешие толпы. Четыре джигита из дворни Годай-Аггалыка прогнали целое стадо, голов в двадцать, черных и пестрых козлов, предназначенных для праздника. По сторонам улиц шли женщины и дети, рассчитывая тоже поглядеть издали, с крыш и заборов ближних сакель, как будут отличаться их мужья, отцы и братья. Погода стояла великолепная, день был солнечный, ясный, хотя, по случаю уже начавшихся осенних ночных морозов, и довольно прохладный; но это еще более увеличивало удобство байги: лошади не так скоро приходили в изнеможение, и всадники чувствовали себя гораздо бодрее, вдыхая в себя свежий воздух, в котором пахло сыроватой землей и опавшими пожелтевшими листьями тополей и карагачей.

Начались обычные приготовления. Скоро ожидали в поле самого Аггалыка и других почетнейших ак-сакалов города.

На байгу приехал также джигит Дост-Магомет. Во всем околотке знали его светло-рыжую лошадь; такого скакуна давно уже не помнили в окрестностях: голова большая, слегка горбоносая, передние ноги много короче задних, крепкие, как железо; грудь не широкая, но сильно развитая; крестец такой, что на нем хоть выспись; а когда скакала эта лошадь, то делала прыжки сажени по полторы и более, и не было стены или канавы, которая могла бы остановить расскакавшегося бегуна.

Скачка ли устроится, просто ли примутся козла рвать, Дост-Магомет непременно являлся на своем рыжем, а где он показывался, там наперед уже знали, что лучшая добыча не уйдет из рук лихого джигита. Откуда достал он этого коня — никто не знал; говорили только, что попалась ему эта лошадь не совсем чистым образом, но кому какое до этого дело? Известно было только то, что Дост ни за какие деньги не расстался бы с нею, а ему уже не раз предлагали изрядную сумму, но джигит и слушать не хотеть и говорил, что покуда он жив, этот конь в чужих руках не будет.

Дост-Магомета вообще недолюбливали. Хитрая, пронырливая, скуластая физиономия его не внушала доверия; да и самый образ его жизни был как-то подозрителен. Он не любил жить на одном месте и часто менял свою службу и другие занятия. То он поступит к русским и возит бумаги из одного города в другой, то наймется к какому-нибудь богатому купцу и ездит в Бухару и Кокан по его поручениям, то просто живет, ничего не делая, месяц-другой, и живет не бедно, в довольстве, не отказывая себе в разных прихотях. Случалось, что он пропадал, неизвестно куда, на пять или на шесть месяцев и потом снова показывался, щеголяя дорогими уздечками, попонами, обложенным серебром оружием и соря коканами [мелкая серебряная монета в двадцать коп. сер.].

— Дост-Магомет приехал-таки! — говорили сарты, указывая на джигита.

— Опять не даст никому хода на байге! — говорили другие.

— Чего не даст?.. Нет, теперь не то; теперь Аллаяр тоже достал себе хорошего карабаира; посмотрим, чья возьмет!

— Тысячу двести коканов заплатил за своего вороного!

— Кто это?

— Аллаяр. Я еще такого коня и не видывал!

— Тысячу двести… Хорошо богатым людям! Шутка ли, за лошадь тысячу двести: другому на всю жизнь хватило бы этих денег!

— Отец богат: накрал, бывши серкером!

— А ты говори, да тише!

— Эх, лошадь! Смотри, смотри! — кричали один другому.

Дост-Магомет горячил своего рыжего; тот переступал с ноги на ногу, отделив стрелою хвост и слегка похрапывая, и вдруг, почувствовав ослабленные поводья, вытянулся как стрела и пошел махать по разрыхленному осенней пашнею полю. На всем скаку послушный конь поворачивал вправо и влево, описывал широкие круги и потом, уменьшая их мало-помалу, как вкопанный останавливался в самом центре. Дост-Магомет показывал лихие штуки высокого наездничества, а он был мастер своего дела.

Наконец собрались все, кому следует, и байга началась.

Первый выехал с козлом сам старый Годай-Аггалык: под ним была серая, такая же старая, как сам хозяин, лошадь, вся покрытая от старости мелкими красноватыми пятнышками, что называется, гречкою. Годай сильно перегнулся направо и держал за задние ноги зарезанного козла; из перерезанного горла струилась кровь и пачкала узорные серебряные стремена. Старик полкруга шел легким галопом; за ним, не слишком нагоняя, тесным полукругом скакало человек пятьдесят, жадно следя глазами за козлом и ожидая момента, когда Годай бросит его на растерзание. Наконец серкер выпустил из рук труп животного и вынесся из круга на свое место, на небольшом курганчике. С гиком кинулись всадники на добычу, сбились и перепутались в густой куче; серое облако пыли поднялось над свалкой, закрыв собою и коней, и всадников. С минуту эта страшная толкотня происходила на одном месте. Центром служил несчастный козел, за которого десятки рук уцепились с остервенением.

Первый вырвался из толпы на чистый воздух Юсупка-джигит; черно-пегий жеребец вынес его из свалки и помчал по степи. Не дешево достался ему этот козел, которого он перекинул через седло, прихватив свободною рукою: пестрый халат его был разорван от воротника вплоть до пояса, тюбетейка невесть куда пропала, и недавно обритая голова его лоснилась, лишенная покрышки.

Юсупа заметил Дост-Магомет, который не принимал сразу участия в погоне: ему не хотелось смешиваться с толпою, он желал побеждать победивших. Он вытянул плетью рыжего и пошел наперерез черно-пегому жеребцу, проскочив сквозь несущуюся сломя голову толпу. Заметил и Юсуп опасного соперника, неожиданно вильнул вправо и перекинул козла Каримке-татарину, с которым еще накануне условились быть на байге товарищами. Дост-Магомет не заметил сначала этой проделки и налетел на Юсупа, а Каримка с козлом успел уже удрать и чуть-чуть не доскакал до назначенного круга. Поворотил коня раздосадованный Дост-Магомет и погнал за татарином. Трудно было нагнать добычу: много расстояния выиграл Карим благодаря ошибке опасного врага, да случай помог и отдал победу в руки Магомета. Лошадь Каримки попала ногою в сурочью нору, споткнулась на всем скаку и раза два перевернулась через голову; козел полетел в сторону, Карим в другую, а Дост-Магомет, подхватив с земли призовое животное, едва сдержал своего коня у заветного круга.

— Опять всех козлов оберет! — заговорили в толпе.

— Да что, его пускать не следует, а то другим и ходу не будет!

— Конечно, не пускать! Силы не равны. Пусть тут стоит и смотрит, коли охота есть, а с другими не мешается!

Но против этого решения восстал сам Годай, сказав, что «не пускать Дост-Магомета на круг нельзя, что скачки и байга и устроены для того, чтобы отличать лучших скакунов и наездников, а что пусть лучше наши заводят себе хороших лошадей, тогда им не придется краснеть и завидывать, что чужие берут у них добычу из-под носа и кладут им грязь на голову».

Дост-Магомет презрительно посмотрел на толпу, подумав: «Эх вы, сволочь! Вам бы только на ишаках бурьян возить, чем выезжать в поле на своих заморенных клячах».

С четверть часа дали передохнуть и оправиться. Не совсем благополучно обошлась первая свалка: двоих отнесли в сторонку, к воде, под деревья, а недалеко вели чью-то лошадь, которая, опустив голову, прыгала на трех ногах, а четвертую тащила по земле, сломанную в самой щиколке.

Дост-Магомет поглаживал своего коня и гордо поглядывал направо и налево; он знал, что опять нет ему равного. Вдруг он как-то смутился и пристально посмотрел в одно место. Странное волнение пробежало по его некрасивому лицу; он побледнел, то есть, правильнее, лицо его из медно-красного стало пепельным. Что же такое он увидел?..

Прямо через поле, от городского мостика, ехал к той толпе, что стояла около Годая, новый наездник. Он ехал шагом на вороной без отметинки лошади, едва сдерживая горячую удаль своего легкого коня. Этого джигита звали Аллаяром; ему было едва ли более шестнадцати лет; на вид он смотрел совершенно ребенком.

Аллаяр подъехал и стал рядом с Годаем-Аггалыком. Раздалась толпа и молча глядела на вновь купленного скакуна. Аллаяр чувствовал, что тысячи глаз устремлены на него; густой румянец вспыхнул на его красивом лице; у него дух захватывало от волнения; он торжествовал.

А вороной конь как будто понял свое значение: он стоял спокойно, красиво изогнув черную, как будто покрытую атласом, тонкую шею. А между прочим, несмотря на эту монументальную неподвижность, каждая жилка, каждый нерв кровного коня дрожали под тонкою кожею. Большие черные глаза искрились, белые зубы звучно грызли железные удила, и густая пена клочьями падала на землю.

И всадник, и конь как будто приготовились к состязанию: ничего лишнего, мешающего скачке, не было ни на том, ни на другом. Тонкая ременная уздечка без всяких украшений опутывала сухую головку; узорные попонки были сняты, и под всадником было только одно легкое деревянное седло, выкрашенное яркою красною краскою и отделанное узорною позолотою.

Приостановилась гонка, и все стали съезжаться, чтобы поглядеть на Аллаяра на его новом коне. Громкие похвалы посыпались градом, а Дост-Магомет, как увидел вороного жеребца, так и замер, вперив в него свои нехорошие глаза.

Сжалось сердце завистливого джигита, и скрытая, задавленная злоба стиснула его бледные губы. В эту минуту до него долетело несколько насмешек, направленных насчет его рыжего. Он перегнулся в седле и глухо застонал от внутренней боли. Но стон его был заглушен громким криком… Юсуп несся с новым козлом, джигиты ринулись в новую схватку.

Замутилось перед глазами Дост-Магомета, он хлестко вытянул плетью своего коня. Непривычный к побоям скакун сделал с места громадный прыжок и врезался в середину толпы.

Случалось вам видеть, как стая ворон, каркая, облепит издохшую лошадь, а высоко в воздухе, не шевеля своими крыльями, большими кругами спускается громадный ястреб. Вот он наискось, как стрела, летит на добычу, и, издав пронзительный крик, падает на перепуганную стаю ворон. Все врозь, а он один уселся на обглоданных ребрах и дико смотрит вокруг своими злыми, горящими как уголья глазами.

То же самое сделал и Дост-Магомет.

Не выдержали натиска дюжинные кони, несколько всадников вылетело из седел. Костлявые пальцы Дост-Магомета вцепились в мохнатую козлиную шкуру и вырвали добычу из рук первого обладателя, у которого осталась целая задняя нога, оторванная, как есть, у самого бедра, с обрывками жил и клочьми окровавленной шерсти.

Выскакал джигит на чистое место и дико махал над головой козлиною тушею. Его и не преследовали. Кому охота гоняться за ветром в степи?

Но не так думать Аллаяр; не для того он заплатил за коня последние деньги, чтобы смотреть, как скачут и гарцуют другие. Тронул он с места своего вороного, тот заржал и взвился на дыбы от нетерпения. Опустил ему поводья Аллаяр, дал волю и помчался вдогонку за Дост-Магометом.

Вовремя заметил джигит погоню, посмотрел через плечо на скачущего Аллаяра и сразу оценил достоинство скачки. Опытный глаз не мог обмануть его; он видел, что его рыжему не уйти в простой скачке от вороного: надо хитрить, и Дост, укоротив поводья, начал сдерживать бег лошади. Аллаяр нагонял, искрились молодые глазенки, предчувствуя победу; он видел, что еще один миг, и его вороной будет на хвосте противника; он наддал коня — и пронесся… Дост-Магомет исчез, словно сквозь землю провалился.

Не сразу остановил своего коня Аллаяр, и когда оглянулся, то увидел Дост-Магомета далеко назади, во всю прыть скачущего к кургану. Хитрый джигит надул горячего Аллаяра, и в ту самую минуту, когда вороной должен был налететь на него, он, заранее приготовив своего коня к крутому повороту, повернул на задних ногах и понесся в противоположную сторону.

Дело приняло совершенно иной оборот; сметливые наездники сразу поняли выгоды и невыгоды своих положений: расстояние между ними было очень велико, но расстояния обоих от цели скачки — кургана, где стоял Годай-Аггалык, — были более или менее равны. Теперь они оба неслись к одной и той же точке; все дело заключалось в том, кто успеет перерезать дорогу или же с разгона ударить в бок противнику.

Все, что было в поле, остановилось и, не трогаясь с места, разинув рты, смотрело на эту отчаянную скачку. Для обоих соперников в этой скачке заключалось «быть или не быть». Для Дост-Магомета это была последняя ставка ва-банк. Его ненавидели, но его боялись; из громадной толпы, собравшейся в поле, не было никого, кто бы хотя сколько-нибудь сочувствовал Магомету, но все невольно уважали в нем первого наездника, которому нет равного в целой окрестности. Проиграй он дело, и что же останется? Исчезнет обаяние непобедимости, оборвется последняя нить, удерживающая общее презрение, и град насмешек обрушится на голову джигита, привыкшего отвечать вызывающим взглядом и нахальным смехом на каждое двусмысленное слово.

А Аллаяр?!.. Он был бледен как полотно, его трясла жгучая лихорадка, он пригнулся к шее коня и впился глазами в Дост-Магомета.

Обе лошади не скакали… Разве можно назвать скачкою этот полет, с которым и ветер не осмелится поспорить? Сильные ноги почти не касались земли; казалось, что в воздухе стелятся чудные кони, не поднимая пыли, вытянувшись в одну стройную линию. Близка минута сшибки… Сцепились.

Столб пыли взвился на этом месте. У всех захватило дыхание…

Вороной конь лежал на боку, хряпя и судорожно дрыгая задними ногами. Он, казалось, продолжал скакать в предсмертных конвульсиях. Шагах в трех лежал навзничь Аллаяр, запыленный, с окровавленным лицом. Он был без чувств, а может быть, и мертв. Тут же рядом лежал и призовый козел, в шерсть которого вцепились руки Аллаяра.

Верхом на дымящемся и дрожавшем на ногах рыжем стоял Дост-Магомет и пристально смотрел на конвульсии издыхавшего коня.

С криком ринулись все в месту происшествия, послезали с лошадей и окружили Аллаяра; другие кинулись к лошади. Под левой передней лопаткой вороного, как раз против сердца, торчала костяная рукоятка ножа; на ней были серебром и бирюзой выложены хитрые узоры. Все узнали, кому принадлежал нож, и глаза всех поднялись на Дост-Магомета. Где же он?!.. Он был тут сию минуту… Далеко в степи, быстро удаляясь, бежало беловатое облачко пыли…

Рыжая лошадь Дост-Магомета оказалась все-таки «единственною» в окрестности.

08
В. Шумков
ЖИЗНЬ, ТРУДЫ И СТРАНСТВИЯ НИКОЛАЯ КАРАЗИНА ПИСАТЕЛЯ, ХУДОЖНИКА, ПУТЕШЕСТВЕННИКА
Звезда Востока, 1975, № 6.
04

НЕСКОЛЬКО СЛОВ ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

021Николай Николаевич Каразин — популярнейший человек своего времени. Один из лучших в России рисовальщиков, самобытный, неподражаемый художник, один из учредителей Общества русских акварелистов, академик живописи, талантливый писатель, путешественник, первый в России военный корреспондент-иллюстратор, первый иллюстратор Ф. М. Достоевского, создатель первых отечественных художественных открыток, неутомимый общественный деятель. И. Е. Репин называл его в числе «запевал» русской художественной интеллигенции. О его творчестве, где все было «запечатлено вкусом, талантом, ярким колоритом, любовью к Родине», писал молодой И. Грабарь. «Русским Густавом Доре» нарекли его современники-критики. Его любил и почитал наш знаменитый баталист Митрофан Греков.

Слова «первый», «в числе первых» или «один из первых» на каждом шагу встречаются в творческой биографии Н. Н. Каразина.

«Даже посредственный художник создает за свою жизнь хотя бы одну хорошую вещь, один шедевр, — сказал как-то наш старейший искусствовед, член-корреспондент АН СССР А. А. Сидоров. — У Каразина таких шедевров много. Каразина не забыли, его у нас просто не знают…»

НАЧАЛО

Однажды, путешествуя по Подмосковью, я забрел в деревню Федоровское, к своим дальним родственникам. Зашел с тайной мыслью. Люблю старые книги, а дед моего родственника был когда-то единственным грамотеем в этой деревеньке и имел богатую по тем понятиям библиотеку. Поговорили, как водится, о том о сем. Наконец завел я разговор о книгах, «Что-то кажется, есть, — говорит хозяин, — сейчас посмотрим», — и полез на чердак. «Держи», — раздалось вскоре оттуда. И полетели вниз книги — в основном духовного содержания. «Забирай и это, если хочешь, — протянул мне хозяин остатки старой книги большого формата, — бабка этой книгой самовар разжигала, бумага горит хорошо очень…»

Так попал мне в руки один из двенадцати томов великолепного издания «Живописная Россия», выпущенного М. О. Вольфом и ставшего ныне библиографической редкостью. Вернувшись домой, я вычистил пылесосом застарелую пыль и паутину из жалких остатков когда-то роскошной книги, формата «ин-фолио», отпечатанной на прекрасной веленевой бумаге. Издание было богато иллюстрировано.

Тогда и обратил я внимание на рисунки в тексте и эффектные заставки в начале каждой главы. Запомнилась и размашистая характерная подпись на этих рисунках: «Н. Каразинъ». Так состоялось мое первое знакомство с этим человеком и его творчеством.

Прошли годы. Простой интерес к неизвестному художнику перерос в увлечение, а последнее, пожалуй, во вторую профессию. Пришлось перерыть массу литературного, научного и художественного материала, вести переписку со всеми художественными музеями и галереями страны, работать во всех наших главных архивах в Москве и Ленинграде.

Не всегда легко и гладко шла эта работа. Бывали у меня и тяжелые минуты, разочарования. Но много было и радостных встреч, открытий. Добрые советы и помощь заслуженного деятеля искусств РСФСР А. А. Сидорова, известного московского собирателя живописи и графики Ю. В. Невзорова, доброжелательное отношение сотрудников Русского музея И. П. Лапиной, Л. П. Рыбаковой, Г. В. Смирнова, заместителя директора Саратовского художественного музея им. А. Н. Радищева — Э. Н. Арбитмана, главного хранителя музея изобразительных искусств Киргизской ССР Д. Орешкина и других, теплые письма В. Ф. Пановой и переписка с бывшим директором картинной галереи им. И.К. Айвазовского в Феодосии Н. С. Барсамовым, поддержка корреспондента газеты «Советская культура» Ю. А. Бычкова и, наконец, сотрудничество с редактором газеты «Московский художник Г. М. Кустовым, — все это знаменательные вехи в многолетней работе, в результате которой удалось поднять и систематизировать материал о художнике и писателе Н. Н. Каразине.

ПЕРО И КИСТЬ — ВЕЛЕНИЕ ДУШИ

В 70-х годах прошлого столетия в России появилась целая плеяда писателей, специализировавшихся «на описании жизни тех или других малоизвестных местностей нашего обширного отечества». П. И. Мельников-Печерский — знаток русского раскола, Д. Н. Мамин-Сибиряк, В. Г. Короленко, Г. А. Мачтет — певец сибирской деревни открыли читателям далекие Урал и Сибирь. Вас. Иванович Немирович-Данченко, К. К. Случевский писали о русском Севере. Средняя Азия, эта terra incognita, нашла также целый ряд своих бытописателей, среди которых первое место, несомненно, принадлежало Н. Н. Каразину. По его рисункам, картинам и рассказам не одно поколение изучало загадочный Восток. Его карандаш и перо первыми сблизили «русское общество с неведомой, дикой, богатой страной».

099Родился Н. Н. Каразин в ноябре 1842 года в слободе Ново-Борисоглебской, Богодуховского уезда, Харьковской губернии. Родился он в тот самый день, когда на юге России, в городе Николаеве, умер его знаменитый дед — Василий Назарович Каразин — передовой общественный и государственный деятель конца XVIII — первой половины XIX вв., учредитель в России министерства народного просвещения, многогранный ученый и изобретатель, основатель украинского филотехнического общества, Харьковского университета — первого на Украине и второго в России, друг А. Н. Радищева и В. А. Жуковского. «Неутомимая деятельность Каразина и глубокое, научное образование его были поразительны: он был астроном и химик, агроном, статистик, не ритор, как Карамзин, не доктринер, как Сперанский, а живой человек, вносивший во всякий вопрос совершенно новый взгляд и совершенно верные требования», — говорил об этом человеке А. И. Герцен. […]

Многие черты характера своего неугомонного деда унаследовал и Н. Н. Каразин, Детские годы он провел в имении бабки — в селе Анашкино Звенигородского уезда Московской губернии. Отец его — отставной штабс-ротмистр — занимал должность участкового мирового судьи. Мать его — простая, добрая женщина, всячески поощряла проявлявшееся в сыне с ранних лет незаурядное художественное дарование. Образование Н. Н. Каразин получил во 2-м Московском кадетском корпусе, из которого в 1862 году был выпущен офицером в Казанский драгунский полк.

Но военная карьера не привлекла Н. Н. Каразина. В 1865 году он выходит в отставку с чином штабс-капитана и подает прошение о зачислении его в императорскую Академию художеств в Петербурге. 6 октября 1865 года он был принят в число вольноприходящих учеников академии.

Проучившись всего год под руководством известного баталиста Б. П. Виллевальде, Н. Н. Каразин после конфликта с ректоратом академии был исключен из нее. Впоследствии он часто рассказывал об этом эпизоде. До нас он дошел в воспоминаниях Александры Петровны Шнейдер — художницы, с которой Каразина связывала многолетняя дружба. Этот рассказ весьма интересен, и имеет смысл привести его полностью.

«На их курсе была задана тема из Библии: „Посещение Авраама тремя ангелами“. Каразин трактовал ее реально: нарисовал палатку, трех странников, сидящих у стола, Сарру прислуживающую и Авраама, беседующего с ними. За такую трактовку темы он получил от жюри следующее замечание, написанное на самом рисунке (он уже издали увидел эту надпись, проходя по выставке к своему рисунку): „Отчего Вы лишили ангелов подобающего им украшения — крыльев?“, Каразин немедленно схватил карандаш и написал: „Потому что считал Авраама догадливее академиков и что если бы он увидел ангелов с крыльями, то тотчас же догадался бы, кто они такие“. За что и был немедленно в 24 часа исключен из академии. Маленький набросок этой картины долго у нас сохранялся…».

Расставшись с Академией художеств, Н. Н. Каразин вновь определяется в армию поручиком и отправляется в далекий Туркестан. «Этот совершенно неизвестный тогда мир и его изучение было постоянной моей мечтой, и вот эта мечта осуществилась», — писал он в своих воспоминаниях.

На три долгих десятилетия растянулось присоединение Средней Азии к России. Объективно оценивая последствия присоединения, Ф. Энгельс отмечал: «…Россия действительно играет прогрессивную роль по отношению к Востоку… Господство России играет цивилизаторскую роль для Черного и Каспийского морей и Центральной Азии».

В самый разгар этих событий попал в Туркестан Н. Н. Каразин. Командуя ротой в пятом Туркестанском линейном батальоне, он участвовал во многих сражениях с регулярными войсками правителей Хивы, Бухары и Коканда. Он был солдатом, воспитывался солдатом и честно исполнял свой долг. Его друзьями по Туркестану были художник В. В. Верещагин, герои русско-турецкой войны 1877—1878 годов, национальные герои Болгарии.

Следует особо отметить, что, участвуя в присоединении Туркестана к России — этой колониальной экспедиции царизма, — Каразин не запятнал себя ни единым расистским высказыванием или жестокостью. Ему была свойственна общая черта передовых людей того времени: уважение к другим народам, их культуре, нравам и обычаям, даже если приходилось встречаться с этими народами на полях сражений. Оружием в многотрудных военных походах были у Н. Н. Каразина по большей части перо и карандаш, с которыми он не расставался никогда. Трофеи его умещались в альбомах и многочисленных записных книжках.

Русским географическим обществом была составлена и передана в действующие войска специальная инструкция по организации научной работы в крае. В эту инструкцию были, кроме вопросов географических, этнографических и т. п., включены и вопросы изучения культурного наследия Востока, отыскания и сохранения древних рукописей и трудов великих мыслителей Средней Азии. Во многих научных мероприятиях этих лет принимал деятельное участие и Н. Н. Каразин. Он много путешествовал, делал зарисовки, участвовал в топографических съемках по всему Семиречью. Каразин бывал в Верном (с 1921 г. — Алма-Ата), посещал все его окрестности, проводил целые годы в диких, мало еще известных горах, окружающих озеро Иссык-Куль…

В 1870 году, почувствовав ухудшение здоровья после нескольких ранений, одно из которых затронуло легкие, Н. Н. Каразин вышел в отставку в чине капитана и поселился в Петербурге. Вместе с боевыми наградами привез он в столицу множество рисунков, записок, впечатлений — богатый материал, послуживший основой всей его дальнейшей творческой деятельности.

Н. Н. Каразин впервые выступил как художник и писатель в 1871 году. «Я в совершенно одинаковой степени люблю как то, так и другое (т. е. литературу и живопись), — писал он позднее, — ни малейшей разницы, ни малейшего предпочтения». Его первые работы появились почти одновременно: в конце 1871 года в журналах «Всемирная иллюстрация» и «Нива», где были помещены его первые рисунки, и в сентябрьской книжке «Дела» за 1872 год, где он выступил в качестве литератора, были помещены первые двенадцать глав романа «На далеких окраинах».

Рисунки Н. Н. Каразина сразу привлекли к себе внимание публики. Да это и не удивительно. Не было, наверное, такого уголка в России, где не выписывали бы «Ниву». И вот на ее страницах — среди амуров, психей, детских головок, цветов и эротических сценок — появились вдруг эффектные и необычные по сюжету и названиям картинки. Они поначалу как-то даже не вязались с тихим патриархальным укладом журнала. «Охота на тигра», «Защита Самаркандской цитадели», «Защитники Зеравшанских гор», «Лазаретный верблюд», «Катастрофа на Кастекском перевале» — эти первые рисунки, не всегда еще достаточно квалифицированно выполненные, все же сразу сделали имя их автора известным. День ото дня совершенствовалось мастерство художника, вырабатывался его стиль, который позднее назовут «каразинским». В это же самое время во «Всемирной иллюстрации» он помещает, целую серию рисунков, многие из которых живо перекликаются по своим мотивам и идейной направленности с работами В. В. Верещагина. Эти рисунки, объединенные общим названием «Туркестанские виды и типы», позволяют судить о средневековой отсталости Востока, участи местных бедняков и бедных русских переселенцев.

«Караван плотничьей артели в степи, направляющейся в Ташкент» — название рисунка говорит само за себя. Гонимые нуждой и надеждой, из глубины России потянулись на Восток рабочие артели со своими семействами и немудреным хозяйством — попытать счастья в незнакомой стороне. Медленно движутся по песчаной дороге впряженные в русские повозки верблюды, непривычные к конской упряжи. Многие беды и лишения ждут переселенцев на «скорбном пути» — как тогда называли дорогу в Среднюю Азию. «Найдут ли они на чужбине тот кусок хлеба, ради которого покинули свою родную землю».

Откровенным протестом художника против дикого изуверства, возмущением против принижения человеческого достоинства является небольшой рисунок Каразина «Казнь преступников в Бухаре». Для бесправного, задавленного религиозным фанатизмом населения насильственная смерть человека была столь же обычным явлением, как ежедневная молитва. «Не проходит ни одного базарного дня, чтобы на площадях, преимущественно в местах, отведенных для убоя скота, кровь несчастных, провинившихся перед шариатом, не смешивалась бы с кровью волов и баранов», — писал Н. Н. Каразин.

Эту же тему продолжает и рисунок «Подземные тюрьмы в Бухарском ханстве». «Все ужасы заточения, — писал Каразин, — соединены в страшных подземных тюрьмах, которые находятся в большом употреблении у местных деспотов». Яма грушевидной формы с отверстием около метра в диаметре у поверхности земли. В этот адский кувшин опускают на веревке осужденного и… забывают о нем. Разве какая-то сердобольная душа бросит туда кусок черствой лепешки. Сырость, смрад, нечистоты (эти ямы никогда не очищались), «мириады клопов, наполняющих все щели этой живой могилы, не дают страдальцу ни одного мгновения покоя». Мучения довершают крысы, проникающие в ямы с целью поживиться. На местном наречии тюрьмы эти так и зовут «клоповниками».

Жестокие последствия Зарабулакского сражения изобразил художник на рисунке «Колодцы Кара-Куду после Зарабулакского сражения». Несколько дней по безводной пустыне пробирались к ним измученные жаждой, бежавшие с поля боя воины эмира Музаффара. Вот и колодцы, но на дне их ничего нет, «кроме клейкой, зеленовато-черной густой грязи». Сжатые кулаки подняты к небу не с молитвой, но с проклятием аллаху и эмиру, бросившему людей на произвол судьбы. «Пастухи говорили, — пишет Каразин, — что у колодцев погибло больше, чем на поле боя».

Эти ранние рисунки Каразина, в которых явно прослеживается их гуманистическая направленность, явились первой — и довольно успешной — пробой сил перед долгой и трудной дорогой служения искусству.

И все же в начальный период своей деятельности Н. Н. Каразин был более известен как писатель. Он сразу же сумел приобрести себе на этом поприще известность: у него появился обширный круг читателей. В первые же годы своей литературной деятельности он смог выделиться из безликой массы беллетристов-ремесленников того времени и обнаружить свою собственную индивидуальность в такой мере, что его произведения легко узнавались читателем. «Он может теперь хоть не подписывать своих произведений, и мы все-таки их узнаем», — писали журналы того времени. Он начал с того, что отказался об общепринятых правил и излюбленных тем тогдашней беллетристики. Он стал писать о жизни — неизвестной и экзотичной для петербуржцев, о том, что он видел в своих долгих странствиях по горячим пескам Туркестана, о необозримых камышовых зарослях в дельте Амударьи, о нравах и быте местных жителей. Из его первых романов и повестей мы узнаем о жизни приехавших «осваивать» Туркестанский край любителей легкой наживы, аферистов, продажных чиновников и представителей администрации — целая галерея подобных «цивилизаторов» предстает перед нами со страниц его книг. Подобно стае голодных воронов, слетелись они на новые места — явление почти неизбежное при обживании новых краев. Все эти типы «списаны с натуры», поэтому-то они для нас и интересны теперь, так как дают представление о некоторых чертах жизни «на далеких окраинах».

Годы военной службы дали возможность Н. Н. Каразину близко познакомиться с бытом русского солдата — этой «безответной, все выносящей серой шинели», прозванного в Туркестане «белой рубахой». Участие в походах позволило Каразину хорошо изучить специфику будней воинской службы. Как в своих литературных трудах, так и во множестве живописных произведений Н. Н. Каразин, изображая солдатские массы, показывает их безграничную выносливость, стойкость, неодолимую силу духа и вместе с тем глубокую человечность…

Современники говорили: Н. Н. Каразин «пишет картинно, так же как и рисует, и дает понятие о тамошнем крае и быте совершенно верное».

Не случайно X том «Живописной России», посвященный Средней Азии (изд. в 1885 году), почти полностью иллюстрирован Каразиным. Его рисунки прекрасно дополняют содержание книги. В данном случае, по-видимому, важнее оказалась историческая сторона вопроса.

Его романы, повести, рассказы не были банальными или тенденциозными — это предопределило их успех. Они не отличались особой глубиной психологического анализа, да это и не обязательно для произведений такого жанра. «…Романов г. Каразина нельзя, разумеется, причислить к так называемой идейной беллетристике; но они все-таки своеобразны и составляют целую специальность, которой не было ни в 60-х, ни в 40-х годах. Они принадлежат к декоративной повествовательной литературе и действуют на читателя внешне, не заставляя его думать или серьезно уходить своим сочувствием в душевную жизнь героев. На них следует смотреть, как на известный род произведений, находящий себе читателей и в той публике, для которой издаются у нас журналы с передовым направлением», — это, пожалуй, наиболее верная характеристика литературного творчества Каразина, данная современной ему критикой.

Характеры его героев не примитивны, но отличаются некоторой односложностью. Определяющими в них являются лишь те черты, которые в данной натуре проявляются особенно ярко, бросаясь в глаза, заслоняя все остальное. Это или звериная страсть к наживе, или фанатическое стремление к свободе, или что-то другое — все остальное гасится этой доминирующей чертой. В этой односложности внутреннего мира героев — слабая сторона каразинской беллетристики. Зато зарисовки его отличаются наблюдательностью, реалистичны, живописны и документальны. Он живо передавал пером и карандашом наиболее характерные черты окружающей действительности. «Сущность его таланта в том именно и состоит, что он умеет схватывать и запоминать внешние черты предмета и создавать из них картину», — писала пресса тех лет. Интерес, с которым читаются произведения Каразина, в значительной степени обязан неиссякаемой творческой фантазии автора, умению его облечь рассказ в занимательную фабулу. Среди лучших и наиболее известных литературных работ Н. Н. Каразина можно отметить романы «На далеких окраинах», «Погоня за наживой», «Двуногий волк», «С севера на юг», «Наль», повести «В камышах», «Актомак», сборники очерков и рассказав «В огне», «У костра», «Недавнее былое», «В песках», замечательные сказки для детей. Многие из своих литературных произведений Каразин сам иллюстрировал. Дважды издававшееся двадцатитомное собрание сочинений и масса не вошедших в него газетных и журнальных статей, очерков, рассказов — таково литературное наследие Н. Н. Каразина.

В НИЗОВЬЯХ АМУ

«Аму-Дарья — река легенд и преданий, река, имеющая первостепенное значение для жизни целого обширного края, река, тем не менее, едва намеченная в изысканиях ученых путешественников», — писал когда-то Н. Н. Каразин. И лишь в 70-х годах прошлого столетия началось ее систематическое исследование. В начале 1874 года Русское географическое общество организовало специальную комиссию для разработки программы исследования района дельты Амударьи. Было получено разрешение на снаряжение Амударьинской научной экспедиции. В состав ее вошли видные русские ученые. Руководить экспедицией было поручено полковнику Н. Г. Столетову.

Уроженец города Владимира, старший брат физика А. Г. Столетова, Николай Григорьевич окончил физический факультет Московского университета. В 1853—1856 годах он добровольцем участвовал в Крымской войне. Будучи участником Туркестанских походов, в 1869 году он основал город Красноводск. В 1874 году в чине полковника руководит Амударьинской научной экспедицией.

Начальником этнографо-статистического отдела экспедиции был полковник Л. Н. Соболев, уже знаменитый своими статистическими исследованиями Туркестана, автор большой работы по географии и статистике Зеравшанского округа.

В состав отдела экспедиции, руководимого Л. Н. Соболевым, входили: Риза-Кули-Мирза, помогавший всем членам экспедиции знанием восточных языков, преподаватель персидского языка оренбургской военной прогимназии Александров и художник Н. Н. Каразин. […]

В декабре 1874 года Русское географическое общество организовало выставку рисунков Н. Н. Каразина, сделанных им во время Амударьинской экспедиции. В большинстве своем отклики прессы были доброжелательными. Отмечались новизна тематики, дарование художника, выражавшееся, по мнению критики, «в чувстве живописности при составлении целого картинного эффекта, в умении распоряжаться красками так, чтобы соблюсти гармонию в тонах и пятнах». Отмечалось и то, что «в акварелях г. Каразина проявляется иногда поэтическое чувство». «Одна из самых прискорбных сторон русского путешественника, — справедливо писал журнал «Пчела», — даже самого образованного, заключается в том, что он, не умея рисовать или литературно выражать свои впечатления, — делает свое путешествие бесследным, бесполезным для публики». Н. Н. Миклухо-Маклай, исследователь Африки В. В. Юнкер, знаменитый В. В. Верещагин, живописец А. А. Борисов и Н. Н. Каразин — вот те немногие люди, чьи путешествия не легли только научными отчетами на полки архивов, но стали широко известны массам.

Экспозиция выставки рисунков Н. Н. Каразина состояла из трех разделов: Аральское море и его побережье, дельта Амударьи и сцены из Хивинского похода. К выставке был приурочен небольшой каталог. Представленные работы были выполнены пером и акварелью. «Флора Дельты», «Рыбачьи стоянки в камышах озера Сары-Куль», «Почтовый киргиз», «Минарет близ Шабас-Вали», «Амударьинские бурлаки — каикчи», — вот названия некоторых акварелей, представленных на выставке.

Каразинская выставка 1874 года — его творческий отчет об участии в Амударьинской экспедиции — была тепло принята публикой, а на выставках в Париже и Лондоне в 1880 году работы художника были награждены золотыми медалями и почетными дипломами парижского и лондонского географических обществ.

В начале 1874 года «первое в Европе по количеству и тщательности исполнения выпускаемых им картин» печатное заведение «Винкельман и Штейнбок» в Берлине предприняло издание альбома рисунков Н. Н. Каразина, посвященных Хивинскому походу. В начале 1875 года альбом вышел в свет. Это явилось большим событием в художественной жизни России. Ни одно, пожалуй, периодическое издание тех дней не обошло молчанием появление этого альбома. «Первостепенные хромолитографы в Германии дивились таланту и мастерству Каразина при исполнении его произведений на камне для альбома «Хивинский поход», — писали газеты.

Альбом состоит из двенадцати рисунков: 4 маленьких, 4 в пол-листа и 4 больших в полный лист (45х29 см). Акварели, выполненные с большим приближением к оригиналам, знакомят нас с трудностями походной жизни, отдельными боевыми эпизодами, природой Средней Азии, ее архитектурой. На четырех рисунках представлены ночные пейзажи и события.

Интересны акварели «Переход Туркестанского отряда через Мертвые пески Адам-Крылган» и «Ночной бой под Чандыром». Обе акварели явились прообразами одноименных полотен, выполненных художником в 1888 и 1891 годах. Первая из работ неоднократно репродуцировалась при жизни художника и в наше время. На ней изображен труднейший момент Хивинского похода 1873 года. По раскаленным пескам в слепящем солнечном мареве движется измученный походом, истомленный жаждой отряд. На переднем плане несколько павших животных — верблюдов и лошадей, с которых солдаты снимают вьюки. Адам-Крылган — погибель человека — так звучит в переводе название этой местности. Но «белые рубахи» — простые русские солдаты, мужественно выполняющие свой долг, упорно продвигаются по непривычным для них местам. «Корабли пустыни» — верблюды не выдерживают тяжести пути, но люди идут. Огромное напряжение сил чувствуется в изображенном художником моменте…

Альбом был издан в красивой папке с объяснительными подписями на русском, немецком и английском языках: листы хромолитографий переложены папиросной бумагой.

САМАРСКАЯ ЭКСПЕДИЦИЯ

В 1877 году Русским географическим обществом была организована научная экспедиция для исследования бассейна реки Амударьи и возможной трассы Среднеазиатской железной дороги. Экспедиция эта более известна под названием Самарской по той причине, что в Самаре в то время постоянно находился ее сборный пункт и резиденция ее начальника.

Разнообразной и обширной была программа экспедиции. В состав ее вошли полковник Н. Я. Ростовцев — астроном и топограф, гидрограф капитан-лейтенант Н. Н. Зубов, профессор ботаники Н. В. Сорокин, профессор геологии И. В. Мушкетов, зоолог А. Пельцам, инженеры-путейцы Ляпунов, Соколовский, Яковлев, этнограф Н. А. Маев, фотограф Бухгольц, художники действительный член географического общества Н. Н. Каразин (бытовая живопись) и Н. Е. Симакова (археология и история искусства).

Работы экспедиции, начавшись в 1877 году, продолжались в течение трех лет. Первые два года проводились изыскания различных путей через приаральские Каракумы от Оренбурга до Кара-Тургая.

Большой интерес представляет участие в этой экспедиции известных тогда художников Н. Н. Каразина и Н. Е. Симакова — талантливых мастеров и добросовестных исследователей.

Жизнь и творчество Н. Е. Симакова — тема отдельного повествования. Многое в его биографии пока неизвестно: предстоит кропотливая работа по исследованию его творчества. Друг и помощник Д. В. Григоровича, он внес заметный вклад в историю искусства нашей Родины.

Н. Н. Каразин хорошо знал Н. Е. Симакова. Они встречались в Петербурге в Обществе поощрения художеств. Н. Е. Симаков был желанным гостем на «воскресениях» у Н. Н. Каразина, где собирались многие известные представители петербургского общества. Возможно, увлекательные рассказы Каразина, на которые последний был большой мастер, о годах, проведенных им в Средней Азии, повлияли на решение Н. Е. Симакова участвовать в Самарской экспедиции. […]

Одним «из самых выдающихся явлений в отношении к исследованию Средней Азии» названа Самарская экспедиция в докладах Российского географического общества. И не только научные результаты — рабочие дневники, отчеты и коллекции — хранят память о ней. Двое русских художников — Каразин и Симаков — своим участием в ней вписали несколько интересных страниц в историю нашей страны, нашего искусства.

1885 год был знаменательным для Н. Н. Каразина: в августе этого года «за известность и труды на художественном поприще» совет Академии художеств присвоил ему звание «почетного вольного общника».

В том же году Н. Н. Каразин получил заказ на исполнение восьми картин для Военной галереи Зимнего дворца.

Н. Н. Каразин всегда стремился к тому, чтобы его произведения «возможно ближе подходили к природе»: в этом он был продолжателем реалистических традиций русской батальной живописи. Общеизвестны были старание и добросовестность художника, с которыми он выполнял все свои работы — и большие, и маленькие.

Для сбора материалов Каразин весной 1885 года совершил поездку в Среднюю Азию, чтобы сделать натурные зарисовки местностей, этюды типов и аксессуаров для картин. Художнику были выданы документы на право беспрепятственного передвижения по всему Туркестанскому краю.

Впечатления об этой поездке Каразин изложил в путевом очерке «От Оренбурга до Ташкента», напечатанном в приложении к журналу «Всемирная иллюстрация». Очерк прекрасно дополняют семь отдельных листов иллюстраций и 22 рисунка в тексте. В этом своеобразном отчете о своей творческой командировке художник с большим мастерством передал своеобразие и колорит увиденных им мест на всем протяжении долгого пути.

Летом 1885 года Н. Н. Каразин начал работу над заказом. История создания картин этого цикла — тема отдельного интересного рассказа. Работа продолжалась до 1891 года, Художник написал восемь полотен, размерам около 1 м 80 см х 3 м 20 см. Три картины находятся сейчас в Русском музее, три другие — в фондах Военно-исторического музея артиллерии, инженерных войск и войск связи в Ленинграде. Первую картину из этой серии — «Бой под Зарабулаком» (1886) — в 1970 году удалось обнаружить в запасниках художественного музея Таллина, где она хранится снятой с подрамника и намотанной на барабан. Местонахождение последней из восьми картин — «Ночной бой под Чандыром» (1891) — пока не установлено.

Еще в 1880 году была начата постройка Закаспийской железной дороги. Проложили всего четыре сотни верст пути от гавани Узун-Ада на Каспии до Кзыл-Арвата. Весь строительный материал для железнодорожного полотна и других сооружений, все оборудование, от локомотивов до последнего гвоздя, изготовлялось в России и доставлялось в Астрахань. Затем морем груз перевозился в Узун-Ада и по уже отстроенному участку дороги доставлялся к месту работ. […]

После перерыва постройка дороги продолжалась в 1885 году по маршрутам: Геок-Тепе — Теджен — Мерв (Мары) — Чарджоу — Бухара — Катта-Курган — Самарканд, — всего 1943 версты по горячим, безводным, безлюдным пескам.

15 мая 1888 года в Самарканде состоялось торжественное открытие последнего участка дороги. Вся линия была выстроена менее чем за три года — с невиданной для того времени быстротой. 43 миллиона рублей составила стоимость работ: каждая верста дороги обошлась казне в 32 000 золотых рублей. Однако это было весьма дешево, если учесть громадную трудность перевозок и строительства в пустыне.

Н. Н. Каразин ездил в качестве гостя на открытие Закаспийской железной дороги и проехал ее из конца в конец. Художник составил большой альбом рисунков, который был издан в Париже фирмой Буассонад. На этот альбом было ассигновано 100 000 франков. Альбом состоял из двадцати листов большого формата. На каждом листе помещено по нескольку прекрасно выполненных литографий, изображающих местности, бытовые сцены, железнодорожные постройки, различные моменты строительства дороги и т. д. Эти рисунки являются для нас теперь интереснейшей живописной летописью трудовой героической эпопеи тех дней. Некоторые из рисунков были помещены в журнале «Всемирная иллюстрация» за 1888 год. В художественном музее города Лебедин Сумской области находится акварель Н. Н. Каразина из этого цикла под названием «Постройка Закаспийской железной дороги».

Все рисунки для альбома художник исполнил акварелью. Они были изданы а точных хромолитографических копиях. Этот альбом был, пожалуй, последним из дореволюционных литографированных художественных изданий, посвященных Средней Азии. А поездка эта была и последней поездкой Н. Н. Каразина в Среднюю Азию.

ИМЯ, ДОСТОЙНОЕ ЖИТЬ

Несмотря на то, что Средняя Азия всегда была главной темой творчества Н. Н. Каразина, среднеазиатские сюжеты далеко на исчерпывали всей его деятельности как художника. Он рисовал Петербург и Сибирь, Молдавию и Украину, Кавказ и Памир, Египет и Индию, Японию и Дальний Восток, Финляндию и суровый Север.

Художественная деятельность его была столь обширной, что потребуется, по-видимому, еще немало времени, чтобы разыскать, разобрать и изучить его богатое творческое наследие.

Трудную и интересную жизнь прожил Николай Николаевич Каразин. У него были обширные творческие планы и по части литературной, и по части художественной. Тяжелый недуг, в течение многих лет подтачивавший его здоровье, не дал ему возможности осуществить эти планы. Последствия военных ранений и многотрудных лет, проведенных в Средней Азии, рано стали давать знать о себе. Летом 1898 года Каразин перенес жесточайшее двустороннее воспаление легких. С каждым годом организм Николая Николаевича слабел. Стала исчезать его необыкновенная трудоспособность, и это он переносил особенно тяжело. Постепенно развилась болезнь сердца.

«После яркого пятого года наступила смутная эпоха: все чего-то искали, оживленно спорили, волновались, а за всем этим чувствовалась усталость, разуверенность, пустота», — писал Н. Рерих. Давно распалась дружная когда-то семья художников — членов одного российского художественного цеха. «Никогда не было в русском искусстве такого количества направлений, группировок, объединений, ассоциаций, как в начале XX века. Они выдвигали свои «платформы», свои теоретические программы. Они отрицали предшественников…», — пишет Д. Сарабьянов. Все это не мог не видеть Н. Н. Каразин — «представитель старой живописи», как он сам называл себя в это время. На глазах рушились его идеалы. И это еще более усугубляло его положение.

Весной 1907 года по совету врачей он переехал из Петербурга в Гатчину, славившуюся тогда чистотой воздуха и питьевой воды. Из-за финансовых трудностей большая часть имущества, коллекций, рисунков Каразина была распродана с молотка. После переезда состояние больного поначалу улучшилось, но затем снова начались рецидивы болезни. Летом 1908 года участились сердечные приступы. Николай Николаевич умер 6 декабря 1908 года.

За год до смерти, в конце 1907 года, на заседании совета Академии художеств по предложению Е. Е. Волкова, К. Я. Крыжицкого и А. И. Куинджи «за известность на художественном поприще» Н. Н. Каразину было присвоено почетное звание академика…

Более чем в сорока музеях и галереях Советского Союза хранятся произведения Н. Н. Каразина. Огромно число его книжных и журнальных иллюстраций.

Актуально звучат слова Н. Н. Каразина, взятые эпиграфом ко всему здесь написанному: «Надо, чтобы славные и добрые дела глубоко врезались в душу современников, передавались такими же глубокими, неизгладимыми чертами в сердца потомства и из поколения в поколение, без напоминающей помощи колоссальных, а все-таки не вечных монументов, хранили вечную славу о добрых и мудрых своих предшественниках…»

АКВАРЕЛЬ И РИСУНКИ Н. КАРАЗИНА
04

098
Разгром войск сибирского хана Кучума на реке Ирмени, 1598.

049
Казаки в Киргиз-Кайсацкой Орде

45
Объясачение Средней киргиз-кайсацкой орды. Царский указ

011
Вступление русских войск в Самарканд 8 июня 1868 г
1888. Государственный Русский музей

012
Переправа Туркестанского отряда у Шейх-арыка.

070
Нападение кокандцев на казачий выселок Узун-Агач

044
Атака собак под Ургутом (НИВА, № 38, 1872, с. 597-601)

06
Находка

031
Развалины Термеза на берегу Аму. 1879.

003
Северные ворота города Мерва.Рис. Н. Н. Каразина с наброска А. М. Алиханова. 1882

09
Хивинский поход 1873 г. Через мёртвые пески к Колодцам Адам-Крылган.
1888. Государственный Русский музей.

033
Хаджи-Самед. Сцена из жизни в Средней Азии. 1887

096
«Соколиная охота» Музей искусств Узбекистана

059

900
Текинцы на соколиной охот

029
Тегеран. Загородный шахский дворец Касре-Каджар. 1866

хдк

(Tashriflar: umumiy 1 049, bugungi 1)

Izoh qoldiring