К 69-летию бомбардировки Хиросимы.

05
Сообщение ВВС от 30 июля 2014 года  «Скончался сбросивший на Хиросиму бомбу штурман»: Теодор Ван Кирк – последний из оставшихся в живых членов экипажа американского самолета, сбросившего атомную бомбу на Хиросиму – умер в Джорджии в возрасте 93 лет. Ван Кирку, известному также под прозвищем Голландец, было 24 года, когда он стал штурманом бомбардировщика Enola Gay, сбросившего бомбу под кодовым названием «Малыш» на японский город. В результате сброса этой атомной бомбы 6 августа 1945 года погибли около 140 тысяч человек. Три дня спустя американцы сбросили еще одну бомбу на город Нагасаки, где погибло около 80 тысяч человек.Ван Кирк говорил, что он «не сожалеет» об этой миссии, ссылаясь на то, что она помогла закончить Вторую мировую войну.

011

К 69-летию бомбардировки Хиросимы
Алексей Ткаченко-Гастев
09

69 лет назад, 6 августа 1945 года, команда лётчиков ВВС США по приказу президента Трумэна совершила атомную бомбардировку города Хиросимы. 65 лет назад правительство и вооружённые силы США совершили величайшее в истории войн преступление против гражданского населения своего противника. 6 августа 1945 года было поворотным моментом в человеческой истории, потому что это было первое применение против живых людей оружия, способного моментально убивать сотни тысяч, и именно с этого дня массовые убийства, оправдываемые абстрактно-гуманистическими целями, стали превращаться в одну из определяющих черт современных отношений между государствами.

Вот как это было. В феврале 1945 года, после ряда выигранных сражений и фактического установления морской блокады Японии, военное командование США начинает кампанию интенсивных бомбардировок японских городов, преследовавшую цель нанести максимальные разрушения, посеять панику среди населения и таким образом, принудить Японию к капитуляции. Ранее, ВВС США практически безуспешно использовали тактику высокоточных бомбёжек, когда бомбы сбрасывались с большой высоты на цели, имевшие стратегическое значение (контролировать точность попаданий в существовавших тогда условиях было очень трудно). Новая тактика бомбардировок совершенно осознанно ставила под удар гражданское население Японии. Большая часть зданий в японских городах в это время была деревянной, межкомнатные перегородки и стены часто состояли из рисовой бумаги. Американские самолёты сбрасывали на города большое число зажигательных бомб, и жилые кварталы вспыхивали и сгорали в считанные минуты, будто бы состояли из спичечных домиков. Так, во время первой бомбардировки Токио в ночь с 23 на 24 февраля 1945 года были полностью разрушены все здания на площади примерно равной трём с половиной квадратным километрам. В ночь с 9 на 10 марта того же года на Токио было сброшено 1700 тонн бомб, разрушивших все строения на площади более чем в 40 квадратных километров (почти половина всей площади города). В поднявшейся огневой буре, когда пламя стихийно перебрасывалось с одного здания на другое, погибло за одну ночь 100 тысяч человек. Это была самая разрушительная за всю историю войн бомбардировка без применения атомного оружия. Вода в городских каналах в эту ночь кипела, а температура воздуха была такой, что неповреждённые бомбами здания загорались сами собой. Это был настоящий огненный ад, в котором сгорало всё живое — ад, тщательно спланированный и организованный американским военным командованием. Бомбардировка Токио в марте 1945 года была своеобразной репетицией Хиросимы.

Перед началом бомбёжек на японские города с самолётов сбрасывали кипы листовок, призывавших население покинуть город. Листовки сами по себе были формой психологической войны. Они создавали панику среди населения, которому совершенно некуда было бежать и расбрасывались даже над теми городами, где не планировались бомбёжки.

Единственным «недостатком» избранной тактики бомбардировок была необходимость использовать большое количество бомб. Нужно было совершать много вылетов, рисковать пилотами, да и затраты на боеприпасы и топливо были большими. Новый вид оружия, разрабатываемый в это время в США, должен был избавить американских военных от всех этих хлопот.

10 и 11 мая в Лос Аламосе (штат Нью-Мексико) заседал Комитет по выбору целей для ядерных бомбардировок под председательством Роберта Оппенгеймера. Комитет рекомендовал бомбардировки Киото, Хиросимы, Иокогамы и Кокуры. Вот какими критериями руководствовался Комитет: цель должна представлять собой крупный район городской застройки, не менее трёх миль в диаметре; взрыв бомбы близко от цели должен вызвать большие разрушения; цель должна оставаться неприкосновенной до августа 1945 года. Вот цитата из доклада Комитета: «небольшие цели, имеющие сугубо военное значение, должны находиться внутри большого района застройки, который будет разрушен в результате взрыва. Таким образом, удастся предотвратить риск потери бомбы в случае неточного попадания». Бомбардировки японских городов планировались как своего рода преступный эксперимент. Нужно было в точности измерить, сколько взрыв одной бомбы может уничтожить человеческих жизней и сколько он может разрушить домов. Именно поэтому города, намеченные для уничтожения американским комитетом, до августа 1945 года не подвергались бомбёжкам. Авторы доклада заботились о том, чтобы бомба, на создание которой были затрачены большие средства, не разорвалась «зря», то есть, не нанеся максимальные возможные разрушения. Комитет также отметил, что применение бомбы должно произвести «ошеломляющий эффект, который позволил бы международному сообществу наглядно почувствовать силу бомбы». В списке рассматриваемых целей наряду с другими фигурировали Киото и Императорский дворец в Токио. Бомбардировка Киото была признана полезной, так как город являлся центром военной промышленности, а также «интеллекуальным центром, где значение [ядерного] оружия было бы лучше понято». Бомбардировка Императорского дворца имела бы большой психологический эффект, но из-за его стратегической незначительности была признана нецелесообразной.

Решение о бомбардировке японских городов было принято незадолго до Потсдамской конференции, предъявившей Японии ультиматум о капитуляции. 25 июля 1945 года президент Трумэн, отправляясь на конференцию, подписал ряд указов, среди которых был указ о бомбардировке японских городов. Как и в других военных ситуациях, нанесению ядерного удара по Японии предшествовала долгая цепочка логически связанных событий. Хронология принятия решения о бомбардировках позволяет с точностью установить лишь одно: каким бы ни был японский ответ на ультиматум, правительство США было полностью готово проверить своё новое оружие на японском населении ещё до того, как ультиматум был предъявлен.

Главной целью бомбардировки, назначенной на 6 августа, была избрана Хиросима. Нагасаки и Кокура были объявлены вторичными целями на случай неблагоприятных погодных условий над Хиросимой. Ранним утром 6 августа бомбардировщик «Энола Гей» с экипажем из семи человек и бомбой на борту поднялся в воздух с аэродрома на марианском острове Тиньян. Уже в полёте на бомбу была водружена боеголовка — это было сделано из соображений безопасности. За полчаса до подлёта к Хиросиме экипаж снял с бомбы предохранители. Примерно за час до бомбардировки приближающиеся американские самолёты засекли японские радары. Была объявлена воздушная тревога. Однако из-за того, что американских самолётов было всего три, тревога была снята и японские истребители приняли решение не преследовать их. В 8:15 утра по местному времени бомба была выпущена. Точкой прицела для бомбардировщика служил мост Аёи в центре города. Но из-за сильного ветра бомба отклонилась от цели примерно на 250 метров и взорвалась прямо над Хирургической клиникой Сима. Бомбардировщик успел отлететь на одиннадцать с половиной миль прежде, чем экипаж почувствовал толчок взрывной волны.

В первые несколько секунд после взрыва в Хиросиме погибло 80 тысяч мужчин, женщин и детей. Огонь и взрывная волна пожирали всё на своём пути. Люди буквально горели заживо, в считанные секунды превращаясь в пепел. Ещё примерно 60 тысяч человек, находившиеся значительно дальше от эпицентра взрыва, умерло от ран и радиации или были погребены под обломками зданий. Сохранились фотографии тех, кто выжил в бомбардировке. У многих людей совершенно отсутствует кожа на спине, груди и лице — вся поверхность тела состоит из сплошной кровоточащей раны. Так как в центре Хиросимы было сосредоточено много больниц и клиник, в день бомбёжки здесь погибло 90% всех врачей и 93% всех медсестёр города. Среди погибших в Хиросиме было несколько тысяч японских военных и даже случайно оказавшиеся там военнопленные стран-союзников. Однако, американское командование ничего не знало о находящихся в Хиросиме военных и не целилось в них специально. Все находившиеся в Хиросиме военные погибли, находясь в совершенно беспомощном состоянии, так же, как и гражданские лица.

Прошло некоторое время, прежде чем власти и население Японии осознали, что именно случилось в Хиросиме в это утро. Оператор Национальной радиовещательной корпорации в Токио обнаружил, что хиросимская радиостанция не подаёт сигналов. Спустя некоторое время был зафиксирован обрыв главного телеграфного провода, соединяющего Токио с Хиросимой чуть севернее разрушенного города. Военный штаб в Хиросиме не подавал никаких признаков жизни, а с небольших железнодорожных станций в окрестностях Хиросимы доносились слухи о страшном взрыве над городом. Из Токио в Хиросиму был направлен самолёт с молодым лётчиком Генерального штаба, чтобы оценить ситуацию. Не долетев до Хиросимы примерно 160 километров, пилот увидел над остатками города огромное облако дыма. Вблизи, Хиросима представляла собой сплошную груду ещё горящих руин.

Правительство Японии никак не отреагировало на потсдамский ультиматум, и, вскоре после бомбёжки, президент Трумэн выступил с заявлением, в котором в чрезвычайно расплывчатых выражениях угрожал Японии ещё большими разрушениями, если она не капитулирует безоговорочно. Утром 9 августа самолёт, вооружённый второй американской атомной бомбой, взял курс на средневековую японскую крепость Кокура. Район Кокура, объявленный главной целью бомбардировки, был окружён густой облачностью, и экипаж самолёта принял решение лететь к второй цели — городу Нагасаки. В 11:00 минутный просвет между облаками над Нагасаки позволил команде бомбардировщика увидеть цель под собой. Бомба разорвалась над городом примерно на полпути между Сталелитейным заводом и Торпедным заводом Митсубиси. Температура воздуха в районе взрыва достигала 3900 градусов Цельсия, воздушная волна от эпицентра взрыва двигалась со скоростью примерно 1000 километров в час. В отличие от Хиросимы, здесь практически не было зданий из железобетона. Деревянные хижины в радиусе около двух километров от эпицентра выгорели полностью, на всей этой площади не осталось ни одного стоящего сооружения. В первые секунды после взрыва в Нагасаки погибло около 45 тысяч человек. Ещё примерно 35 тысяч умерло от ран и облучения впоследствии. Меньшее, чем в Хиросиме, число жертв объясняется облачностью при бомбёжке, в результате которой бомба была сброшена на расстоянии 3 километров от намеченной цели. Разделяющие город на несколько частей холмы приняли на себя часть взрывной волны и предотвратили катастрофические разрушения на юге Нагасаки.

В случае отказа Японии от капитуляции, правительство США планировало продолжать ядерные бомбардировки её городов вплоть до победного конца войны. К третьей неделе августа должна была быть готова ещё одна бомба, в сентябре 1945 года планировалось произвести ещё три, а затем — ещё три в октябре. В военном министерстве США велось обсуждение того, следует ли сбрасывать атомные бомбы по мере их производства, скажем, с недельными интервалами, или «копить» их, чтобы сбросить все, одну за другой, в короткий промежуток времени, перед высадкой войск на японскую территорию. Бомбардировки Японии пользовались в США широкой публичной поддержкой. Опрос американского общественного мнения в 1944 году показал, что примерно 13% отвечавших поддерживали полное уничтожение японской нации, включая всех мужчин, женщин и детей. Согласно опросу журнала «Форчун» 1945 года, проведённому после разрушения Нагасаки, значительная часть американцев хотела бы, чтобы атомные бомбардировки Японии продолжались. В американских журналах и газетах публиковались «оптимистические» фотографии грибовидных облаков, при этом запрещено было публиковать фотографии погибших и раненых. Фотографии, сделанные после взрывов в Хиросиме и Нагасаки американским Комитетом стратегических бомбардировок, упоминались в прессе, но не публиковались. Они были рассекречены только через 22 года после окончания войны. В самой Японии американскими оккупационными властями поддерживалась строгая цензура, запрещавшая публиковать какие-либо графические свидетельства о ядерных бомбардировках.

Весной 1948 года правительство США создало Комиссию по жертвам атомных бомбардировок для расследования эффекта радиоактивного облучения на выживших в Хиросиме и Нагасаки. Комиссия не оказывала помощи пострадавшим, предмет её интереса был «строго научным». Так, в одном из ранних исследований сравнивались беременности и роды у женщин, подвергшихся облучению в Хиросиме и Нагасаки, и тех, кто не пострадал от ядерных бомбардировок. При этом для «чистоты эксперимента» первой группе женщин не предоставлялось лечение.

Можно ли считать ядерные бомбардировки японских городов военным преступлением? Ответ, на основе уже названных фактов, представляется мне очевидным. Президент США приказал сжечь заживо за считанные секунды несколько десятков тысяч случайных жителей города, направляющихся в это время на работу, в школу или детский сад, и при этом обречь почти столько же людей на мучительную смерть от ожогов и лучевой болезни, а военные лётчики США с готовностью этот приказ выполнили. Если их действия не являются преступлением против человечности, то что тогда им является?

024

Апологеты бомбардировок часто указывают на то, что к 1945 году международные законы о защите гражданского населения во время войны ещё не были приняты, а оружие массового поражения не было запрещено. Но ведь и удушение людей в газовых печах никто специально не запрещал. Думается, что принятых ещё в начале XX столетия Гаагских соглашений о правилах ведения войны должно было быть вполне недостаточно, чтобы на их основе сделать вывод о недопустимости применения оружия, специально созданного для массового поражения гражданского населения.

В Гаагском соглашении «О правилах и обычаях ведения наземной войны», среди прочего, говорится, что «право воюющих сторон выбирать средства поражения противника подлежит ограничению» (Статья 22). В Статье 23 запрещается «использовать оружие, снаряды и материалы, причиняющие чрезмерные страдания». Статья 25 запрещает бомбардировки незащищённых городов и деревень. Статья 26 вменяет в обязанность атакующей стороне перед началом бомбардировки предупредить власти атакуемого города. Статья 26 запрещает бомбардировки культовых сооружений, объектов культуры и искусства, госпиталей и мест нахождения раненых — эти положения американские ВВС при бомбардировках Японии просто игнорировали, как несуществующие.

Вообще, отсутствие специального закона, запрещающего массовые убийства и предусмаривающего особо суровые наказания для массовых убийц, никак не может оправдать нарушение морального принципа, на котором такой закон был бы основан. У меня нет специального юридического образования и я никогда не пытался разобраться в тонкостях применения международного законодательства. Но мне представляется несомненным, что в основе всякого принятого людьми закона должен лежать предшествующий ему этический принцип. Есть жизненные ситуации, для которых ещё не предусмотрены специальные статьи законов, и которые, тем не менее, вполне поддаются этической оценке. Так вот, с точки зрения обычной этики, решение правительства США о ядерной бомбардировке Японии было по своей сути массовым убийством при отягчающих обстоятельствах. Отягчающих обстоятельств было несколько. Прежде всего, согласно докладу лос-аламосского комитета, при планировании бомбардировок преступники намеренно старались причинить своим жертвам наибольшие страдания и сделать число этих жертв максимальным. После того, как всё было сделано, они всевозможными средствами скрывали правду о своём преступлении. Жертвам бомбардировок, которых ещё можно было спасти, оккупационные власти США не оказывали надлежащей помощи. И последнее — преступление было совершено с откровенным цинизмом. Именно проявлением цинизма я бы назвал беспокойство преступников о возможной потере дорогостоящего орудия убийства и их заботу о том, чтобы его поражающий эффект при любых обстоятельствах был бы максимальным.

Справедливости ради следует отметить, что не все американцы оправдывали действия своего правительства. К примеру, в 1946 году Федеральный совет Церквей США выступил с заявлением, в котором призывал американцев-христиан к покаянию за совершёные от их имени преступления в период войны. Среди прочего в документе говорится: «Мы солидарны в том, что, каким бы ни было отношение каждого из нас к войне как таковой, бомбардировки Хиросимы и Нагасаки не поддаются моральному оправданию».

Лео Шилард, один из участников проекта создания атомной бомбы, впоследствии таким эмоциональным образом высказал свою реакцию на бомбардировки: «Допустим, Германия создала бы две [атомные] бомбы раньше нас. И допустим, Германия сбросила бы одну из них, скажем, на город Рочестер, а другую — на город Баффало, а затем у неё бы кончились бомбы и она бы проиграла войну. Неужели кто-то сомневается в том, что мы назвали бы атомные бомбардировки военным преступлением и приговорили бы в Нюрнберге виновных немцев к повешению?»

Ещё более отчётливо этическую несостоятельность американской позиции о применении атомной бомбы выразил участник Токийского Трибунала по военным преступлениям, индийский юрист Радхабинод Пал. Пал вспомнил высказывание германского кайзера Вильгельма II относительно необходимости как можно скорее завершить Первую Мировую войну: «всё подлежит огню и мечу. Ни мужчина, ни женщина, ни ребёнок, ни старик не должен быть пощажён; ни дерево, ни дом не должны уцелеть». По мнению Пала, «политика беспорядочных убийств ради быстрого окончания войны считалась преступлением [в применении к Германии]. В войне на Тихом океане… если что и приближалось к позиции, высказанной когда-то германским императором, так это решение союзников применить [атомную] бомбу. Будущие поколения осудят это чудовищное решение… Если какое-либо безразличное уничтожение гражданского населения на войне ещё считается преступлением, то [в рассматриваемой нами войне] только решение применить атомную бомбу может стоять рядом с приказами императора Вильгельма во время Первой Мировой войны и с приказами нацистского командования во время Второй Мировой».

012

В заявлении японского правительства, сделанном 11 августа 1945 года и не предававшемся огласке в США на протяжении 25 лет, говорилось следующее: «Солдаты и гражданские лица, мужчины и женщины, дети и старики подверглись беспорядочному уничтожению атмосферной волной и тепловым излучением взрыва. Речь идёт об оружии, поражающем людей с неизвестной до сих пор жестокостью… Использование [атомной] бомбы превосходит жестокостью ядовитый газ или любое другое запрещённое оружие. Япония выражает протест против надругательства США над международными правилами ведения войны… Это — новое преступление против человечности.»

В 1963 году районный суд Токио вынес решение, согласно которому атомные бомбардировки городов были преступлением, подпадающим под действие Гаагских соглашений о правилах ведения наземной войны (1907), имевших в 1945 году силу международного закона, а также Проекта правил ведения воздушной войны (1922-1923).

На организованных в 1945-1948 годах победившими союзниками военных трибуналах в Нюрнберге и Токио, преступления Германии и Японии в период Второй Мировой войны были публично осуждены, а их виновники — привлечены к уголовной ответственности. Между тем, преступления, совершённые войсками союзников, по условиям трибунала рассмотрению не подлежали. Печальным итогом такого избирательного «правосудия победителей» явилось то, что массовые, жестокие убийства гражданского населения военными средствами ради достижения государством, его правящей элитой и отдельными группами заинтересованных лиц собственных политических целей, прочно вошли в обиход международных отношений в XX веке.

Общественные опросы, проводимые сегодня как в США, так и в других союзных странах, показывают, что огромное число опрашиваемых, не зная почти ничего о ядерных бомбардировках, склонно их оправдывать. Бригадный генерал Пол Тиббетс, командир экипажа «Энолы Гей», сбросившего бомбу на Хиросиму, до последних дней своей жизни утверждал, что «сделал бы это ещё раз».

001

Тосио Удо
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
Перевод О. Морошкиной
09

Близился конец войны. Мне исполнилось девятнадцать лет, и, прервав учебу в колледже, я вернулся из Рёдзюна в Дайрен к своим родителям. Дел у меня никаких не было, я просто ожидал повестки о призыве в действующую армию.

В ту пору уже был разгромлен гарнизон на острове Иводзима, американские войска высадились на Окинаве, произошло падение кабинета Койсо.[34] А для меня текли тихие, однообразные дни теперь уже недолгого, должно быть, отпуска. На улицах распустилась акация. От ее белых цветов струился сладковатый, дурманящий аромат. В душу закралось тревожное беспокойство. Любимой девушки у меня не было. Поэтому, когда мать рассказала мне о судьбе Тиё, я сразу же решил встретиться с ней. Ведь проводить меня на фронт придут только родственники, а мне хотелось унести с собой чей-то нежный образ, пусть даже девушка и не будет моей возлюбленной.

Я совершенно не помнил Тиё. Мать рассказывала, что когда-то наши семьи жили рядом и до поступления в начальную школу мы с Тиё часто играли вместе. Тиё была бойкой крепышкой. Когда мы отправлялись ловить стрекоз, она, размахивая сачком, мчалась впереди, а я следовал за ней, неся садок для насекомых. К тому времени, когда я пошел в школу, мы переехали на новую квартиру, и наши детские игры с Тиё прекратились. Дружеские отношения между нашими семьями тоже постепенно заглохли. Прошло уже больше десяти лет, и за это время мы с Тиё ни разу не встречались.

Мать завела разговор о Тиё, услышав от кого-то, что у девушки открылся туберкулез легких и ее поместили в больницу. Поговаривали, будто, узнав о неизлечимой болезни, родственники Тиё стали ее сторониться. Наверно, именно это и вызвало у моей матери особое сострадание к девушке, и она предложила мне:

— Я собираюсь навестить Тиё-тян.[35] Не сходить ли тебе вместе со мной? Вы ведь так дружили в детстве.

Надо сказать, что в те времена туберкулез считался неизлечимой и очень заразной болезнью. Все боялись и избегали контакта с туберкулезниками. Я думаю, что и моя мать должна была испытывать подобные опасения. Будь это обычное время, она вряд ли повела бы сына к легочной больной, да к тому же находившейся в последней стадии болезни, только потому, что молодые люди были когда-то друзьями детства. Ведь теперь я даже не помнил Тиё.

Но мать, должно быть, считала, что, поскольку свидание произойдет в больнице и будет непродолжительным, опасность заразиться не так уж велика. Можно, пожалуй, догадаться, о чем мечтала моя мать, затевая встречу безнадежно больной, прикованной к постели Тиё со мною, ожидавшим отправки на фронт… Встречу двух молодых людей без будущего… Матери, должно быть, казалось, что свидание это хоть на короткий миг согреет нас проблеском надежды.

Я сразу же согласился пойти в больницу. И не столько воспоминания детства влекли меня, сколько образ чахоточной героини импонировал моему тогдашнему настроению. Хотя у меня, надо сказать, не было четкого представления о том, как выглядят туберкулезные больные. По дороге в больницу я уже думал о Тиё как о своей избраннице. Ее облик совершенно стерся в моей памяти, и я дал волю фантазии: мне так хотелось, чтобы Тиё оказалась красивой.

Тиё находилась в четырехместной палате. Она лежала головой к окну, на койке, стоявшей вдоль стены, слева от двери. Как ни странно, в палате не чувствовалось уюта, привычного для женского жилья. Одна холодная больничная белизна. На подоконнике стоял цветочный горшок с распустившейся геранью. Я невольно содрогнулся: пунцовые лепестки казались обагренными кровью.

Когда мы вошли в комнату, Тиё слегка повернула голову и внимательно, изучающе оглядела нас. Мягкая линия подбородка… На бледном лице, обрамленном разметавшимися черными волосами, горели огромные, широко раскрытые глаза. Хороша! — с восхищением подумал я.

Похоже, что Тиё сразу узнала мою мать. Девушка медленно приподнялась и села в постели. Она машинально дотронулась рукой до шеи, потом провела ею по своим длинным волосам и застыла в ожидании. На ней было пестрое летнее кимоно с темно-синими цветами по белому полю. Хрупкая девичья фигурка напоминала тоненький стебелек, притихший перед порывом ветра.

Ласково заговорив с Тиё, мать подошла к ней. Девушка приветливо улыбнулась. Очевидно, за эти десять с лишним лет им все-таки довелось несколько раз повидаться. Мать сразу же представила меня:

— Это наш Тоси. Ты помнишь его? Вы частенько играли вместе.

Я продолжал стоять поодаль. Меня как-то сковывала студенческая форма. Тиё безучастно посмотрела в мою сторону и тотчас же отвела взгляд, будто там никого не было.

— Я помню, — произнесла она, чуть помедлив. Слабый, едва уловимый голосок прозвучал безо всякого выражения. Тем не менее ответ Тиё тронул меня. Я слегка поклонился, но девушка даже не обратила на это внимания. Однако я нисколько не обиделся. Достаточно и того, что она помнит. Преисполненный признательности, я стал торопливо перебирать в памяти эпизоды детства, но тщетно: образ Тиё не всплывал.

В тот день я вышел из ее палаты, так и не произнеся ни слова. Мне не удалось вспомнить Тиё-девочку, но зато я обрел Тиё в ее новом облике. Она оказалась гораздо красивее, чем рисовалась мне в моих туманных грезах. Эта мягкая линия подбородка, тоненькая беспомощная фигурка, закутанная в узорчатое кимоно… Образ Тиё запал мне в сердце. Я надеялся, что память о встрече с ней послужит мне поддержкой в тот час, когда я должен буду отправиться на эту безжалостную войну.

Последнее время я, ожидая призыва в армию, хоть и старался не подавать вида, но все искал лихорадочно чего-то, что по­могло бы мне преодолеть внутренний страх и тревогу. Необходимо было какое-то противодействие, способное остановить мое нараставшее смятение. И я обрел его во встрече с Тиё и соприкосновении с ее красотой.

Я был благодарен и моей матери, и самой Тиё. Когда мы вернулись домой, я, несколько оживившись, заметил:

— А Тиё оказалась еще красивее, чем я думал. И такая кроткая, тихая. Трудно даже представить, что когда-то была озорницей.

— Это все от болезни. Ужасно жаль бедняжку… — сокрушенно вздохнула мать.

Примерно через месяц я собрался навестить Тиё один. Сказав о своем намерении матери, я прихватил с собой пакетик молочных карамелек «Моринага»,[36] которые нам выдали в пайке. Стоял жаркий июньский день, но я все-таки облачился в студенческую форму. Пакет с конфетами был засунут в карман.

Я уже знал расположение палаты, поэтому, не заходя в дежурку, направился прямо к Тиё. Время было послеполуденное, и в коридоре я не встретил ни души. В больнице царила полная тишина: очевидно, все погрузилось в послеобеденный сон. Стараясь ступать как можно тише, я подошел к палате и, переведя дыхание, легонько постучал.

Ответа не последовало, и мне пришлось открыть дверь и войти в палату без разрешения. Я действительно попал в час отдыха: все четыре женщины молча лежали на своих кроватях. Смущенный этой тишиной, я застыл возле двери. Как и все остальные, Тиё неподвижно лежала на спине и, очевидно, не замечала меня. Она была укрыта тонким одеялом, из-под которого выглядывали ступни ног. Поверх одеяла было наброшено белое покрывало. Кровать, простыня, наволочка, лицо девушки, покрывало, ступни ног, больничная стена — все было белого цвета.

Эта сплошная белизна создавала впечатление не столько чистоты, сколько леденящей безжизненности. В ней было даже что-то гнетущее. Я стоял, не в силах сделать и шага, но вот меня заметила женщина средних лет, лежавшая рядом с Тиё. Она что-то шепнула девушке, та повернула на подушке голову и тоже увидела меня. Это послужило мне как бы сигналом, и я тотчас приблизился к изголовью ее кровати.

В отличие от предыдущего раза Тиё не сделала попытки приподняться, она продолжала лежать, пристально глядя на меня своими огромными глазами. Смутившись, я отвел взгляд и даже чуть попятился. Но мне очень хотелось лучше разглядеть лицо девушки, и, стараясь не встречаться с ней глазами, я принялся внимательно изучать его черты. Пушистые реснички, изгиб бровей, ушки, маленький носик — все было сама нежность.

Лицо у Тиё отличалось ровной белизной. Это я заметил, еще стоя у двери. Но какая это была белизна! Сквозь прозрачный, с голубоватым отливом кожный покров проступала холодящая белизна снега.

Когда я опять заглянул ей в глаза, она тоже смотрела на меня. В ее взоре не было ни смущения, ни укора, ни мольбы, ни любопытства. Она просто сосредоточенно смотрела, и только. Ее потухшие глаза поразили меня своим удивительным цветом.

Я опять отвел взгляд. Потом достал из кармана пакет с карамелью и осторожно положил его на кровать около подушки Тиё. Я испытывал какое-то непривычное состояние: внезапно сдавило грудь, потом вдруг бросило в жар. Тиё так и не произнесла ни слова.

Я продолжал стоять, молча уставившись в белую стену. Прошло минут десять. Не в силах больше видеть эту белизну и переносить затянувшееся молчание, я поклонился и вышел из палаты. Закрывая дверь, я еще раз взглянул на Тиё. Может быть, это только показалось мне издали, но глаза девушки вдруг словно озарились ярким блеском.

Возвращаясь домой, я вовсе не испытывал чувства подавленности. Конечно, разговор у нас не состоялся. Но так же, как при первом посещении, а может быть даже и в большей степени, цель моего визита была достигнута. Мне удалось тщательно разглядеть лицо девушки и проникнуть в тайну ее красоты. Такая удивительная нежность и холодная белизна бывает только в лицах тех, кому суждено вскоре покинуть этот мир.

В тот день дома меня ожидала повестка о призыве в действующую армию. До отправки на фронт оставалась всего неделя.

Накануне отъезда я отправился к Тиё в третий раз. Теперь уже не проведать ее, а проститься. На этот раз я шел в больницу без робости. Мое будущее не могло не тревожить меня, но я чувствовал в себе силы предстать перед Тиё как мужчина, поборовший внутреннее смятение.

При моем появлении Тиё даже не пошевелилась. Сурово оглядев меня, она впервые заговорила:

— Зачем… вы… приходите… ко мне?! — В едва слышном прерывистом шепоте сквозили нотки осуждения. Слегка приоткрыв рот, Тиё старалась справиться с одышкой, мешавшей ей говорить. Прозрачная кожа на бледных щеках чуть порозовела.

— Зачем прихожу? — машинально повторил я.

— Ведь мне… уже… — Тиё запнулась, переводя дыхание. Выждав, пока одышка утихнет, она продолжала: — Неужели интересно… смотреть… на женщину… в таком состоянии?..

Я понял, какой смысл вкладывала девушка в свои слова. Что ж, пусть сердится, пусть упрекает. Мне было дорого одно лишь то, что она заговорила со мною. Впервые я смог открыто посмотреть ей в лицо. И тут — о чудо! — взгляд мой погрузился в самую глубину ее бездонных глаз. Нежность захлестнула меня. Нежность, которую, пожалуй, можно было назвать любовью. Нежность, которой мне захотелось окутать Тиё.

— Больше я прийти не смогу. Так что…

Взгляд Тиё стал еще пристальнее, глаза заблестели. Захлебнувшись от этого блеска, я коротко добавил:

— Завтра я уезжаю на фронт.

Зрачки у Тиё резко сократились, потом стали медленно расползаться по радужной оболочке. Тиё отвернулась и легла лицом к стене. Было слышно только ее слабое дыхание. Девушка лежала неподвижно, явно не желая поворачиваться ко мне. Мне так захотелось сказать ей что-нибудь ласковое. Ведь, если расстаешься навсегда, прощальные слова непременно должны быть словами любви. Я искал таких слов и не находил их.

Время мое истекло. Мне не хотелось уходить, но я попрощался и, еще раз окинув взглядом напряженную фигурку Тиё, направился к двери. В этот момент девушка резко повернулась и проговорила с горечью:

— Да-а, смерть многолика…

Слова Тиё не удивили меня. В них отразились мысли и видения, изо дня в день теснившиеся в сознании девушки. Да ведь, пожалуй, и меня в больницу к Тиё привело нечто подобное. На лихолетье пришлась наша юность. Тиё выпала болезнь, меня затягивал омут войны. Каждый из нас сознавал свою участь. И это обоюдное понимание я воспринял почти как любовь.

— Я не знаю, что станет со мною. Но благодаря нашей встрече я перестал страшиться смерти. По крайней мере я смогу сохранить выдержку в день отправки на фронт. Я не забуду тебя. Береги себя.

Глаза Тиё наполнились слезами. Я отвернулся и сделал несколько шагов к двери. Вслед мне донеслось:

— Спасибо за карамель.

Не останавливаясь и не оборачиваясь, я вышел из палаты и стремительно зашагал по длинному больничному коридору.

Выйдя на крыльцо, я поднял голову и посмотрел ввысь. Небо было чистое. Далеко-далеко в вышине, почти сливаясь с небесной лазурью, летел самолет. С земли он казался всего лишь маленьким неподвижным пятнышком.

045

Кёко Хаяси
ПЛЯСКА СМЕРТИ
Перевод В. Гришиной
09

9 августа 1945 года. При атомной бомбардировке города Нагасаки в зонд, спущенный для измерения силы взрывной волны, было вложено послание на имя профессора Токийского университета Саганэ с предложением о капитуляции Японии. Письмо было от трех американских ученых — друзей профессора со времени учебы в США. Это письмо опубликовано в каталоге выставки «Атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки». Вот его начало:

«Профессору Саганэ
Главное управление США по атомной бомбе
От американских ученых — друзей
профессора Саганэ
Мы обращаемся к Вам с личным письмом, чтобы Вы, как выдающийся ученый в области атомной энергии, заставили верховное командование японской императорской армии осознать, что продолжение войны Японией приведет к серьезным последствиям и принесет немалые страдания Вашему народу…
В течение трех недель в пустынном районе США проводились первые испытания атомной бомбы. Одна бомба уже сброшена на Хиросиму, еще одна, третья, будет взорвана сегодня утром. Мы надеемся, Вы приложите все усилия к тому, чтобы этот факт был понят и осознан японскими государственными деятелями для предотвращения неизбежного в случае дальнейшего продолжения войны разрушения японских городов и гибели множества людей. Как ученые мы сожалеем, что выдающееся научное открытие нашло подобное применение. В то же время мы со всей определенностью заявляем, что, если Япония немедленно не капитулирует, мы, преисполнившись гнева, обрушим жесточайший атомный дождь…»

Я, хибакуся — одна из жертв атомной бомбардировки Нагасаки, не могу спокойно читать это письмо, в котором хладнокровно подсчитана стоимость человеческих жизней — жизней хорошо знакомых мне людей.

Особенно тяжело читать последние строки этого документа минувшей истории: «Преисполнившись гнева, обрушим жесточайший атомный дождь…» Перед глазами встает район Ураками, где девятого августа «атомный дождь» уничтожил моих друзей. Поневоле восхитишься тремя американскими учеными, спокойно, с сознанием исполненного долга написавшими такое письмо, и страной, побудившей их это сделать. Ну конечно, они — богом избранная нация, вот и преисполнились гнева! И еще кое-что не дает мне покоя. То самое место в письме, где говорится о намерении сбросить третью бомбу. Объект бомбардировки при этом не назван. Отсюда, наверно, следует, что не один Нагасаки был избран объектом нападения. Если бы им оказался не Нагасаки… Если бы целью бомбардировки было прекращение войны… Но выбор все же пал на Нагасаки.

И действительно, судя по письму, в котором изложен также ход событий до бомбардировки Нагасаки, восьмого августа был отдан приказ № 17, в котором в качестве цели номер один указывался город Кокура, а целью номер два — Нагасаки. И вот девятого августа в 2 часа 19 минут бомбардировщик Б-29, прозванный «Боккуска» — «Фургон», с атомной бомбой на борту вылетел с базы Тиниан, взяв курс на Кокуру.

В назначенное время он появился в небе над Кокурой, но город закрывали густые облака, поэтому самолет, сделав три круга, так и не обнаружил цель. Опасаясь, что не хватит горючего, летчик повернул на Нагасаки. Так облачность проложила четкую границу тьмы и света между Нагасаки и Кокурой. «Фургон» миновал залив Тидзиванада, скованный мертвым штилем, пересек полуостров Симабара и в 10.58 вошел в воздушное пространство Нагасаки. Как и Кокуру, Нагасаки закрывали облака, их плотность достигала восьми единиц.

В каталоге выставки говорилось, что видимость была ограниченной. Однако, по некоторым другим свидетельствам, утром 9 августа в Нагасаки стояла солнечная безветренная погода — это отмечено в нескольких дневниках людей, пострадавших от атомной бомбежки. И в моей памяти тот день тоже остался как ясный и жаркий. Плотных облаков, закрывающих небо, не было.

Самолетов, появившихся в небе Нагасаки, было два — бомбардировщики Б-29. Ведущий выбросил на парашюте зонд для измерения силы взрывной волны. Вслед за этим, как только в разрыве облаков показался сталелитейный завод, в бомбардировщике с атомным оружием на борту нажали пусковую кнопку. Завод находился в Хамагути, неподалеку от вокзала Ураками. Бомба, спущенная на белом парашюте, взорвалась в 11.02 над районом Мацуяма на высоте четыреста девяносто метров.

Сирена воздушной тревоги прозвучала часом раньше, около десяти утра, но перед самым взрывом был объявлен отбой. Оружейный завод компании «Мицубиси», где мы, учащиеся, работали по принудительной мобилизации, находился в Обаси, в полутора километрах от эпицентра взрыва. Большая часть цехов размещалась в северной части его территории. Считается, что здесь погибло сорок пять процентов всех работавших. В то время на заводе вместе с мобилизованными учащимися работало семь с половиной тысяч человек. Уже после расследования, начавшегося 24 сентября 1945 года, выяснилось, что более шести тысяч из них пропали без вести. И хотя удостоверить смерть этих людей оказалось невозможно, почти всех их можно считать погибшими. Поэтому указанный процент смертности фактически очень занижен. Оружейный завод в Обаси был закрыт 15 ноября 1945 года.

А мы жили тогда своей жизнью, ходили по улицам Кокуры или Нагасаки, даже не названных в письме в качестве объектов бомбардировки. Жили и собирались жить завтра, послезавтра, не подозревая, что на нас, «преисполнившись гнева, обрушат атомный дождь». Нового сигнала воздушной тревоги не последовало, поэтому некоторые жители, с любопытством глядя в небо на спускавшуюся на парашюте атомную бомбу, думали, что это сбрасывают продовольствие для американских военнопленных. Помнится, в Хамагути и Мацуяма вдоль трамвайной линии, ведущей в Обаси, тянулась высокая изгородь из металлической сетки, какой обычно огораживают площадки для гольфа. За ней содержались пленные американцы, занятые земляными работами. Они рыли рвы. Во время отдыха, вцепившись пальцами в сетку, американцы смотрели на нас, прохожих. Взгляды их голубых и серых глаз с тоской провожали шагавших на свободе японцев. Все они были молодыми двадцатилетними парнями. Стали ли и они девятого августа жертвами атомной бомбы? Если в тот час они работали, то и их, несомненно, настигла атомная смерть. Поистине, геройская «гибель на поле боя»! Интересно, что было написано в похоронных извещениях, которые получили их семьи?

Исахая — призамковый городок, расположенный в двадцати пяти километрах от Нагасаки. Если ехать на поезде по главной ветке, то, миновав Ураками, Митино, Нагаё, Окуса и Кикидзу, до него можно добраться за час. В этом городе, расположенном в устье реки Хоммёгава, впадающей в залив Ариакэкай, пахло всегда морским илом.

Нашего отца в то время в Японии не было — он служил в Фирме на материке. Я, ученица высшей женской гимназии Нагасаки, снимала там квартиру. Наша гимназия находилась в центре города в районе Нисияма, по соседству с храмом Сува, а рядом, через бетонированное шоссе, располагалось высшее коммерческое училище. Оба учебных заведения находились всего в четырех километрах на запад от эпицентра взрыва. В последний год войны, в мае — а в это время в Нагасаки ярко сияет солнце и сочная зелень деревьев укрывает тенью каменные мостовые, — мы были мобилизованы на работы на завод.

Утром девятого августа моя мать с младшей сестренкой отправилась на огород. Было около десяти часов утра. Крошечные участки, предоставлявшиеся эвакуированным, — всего десяток узких грядок длиной в пять-шесть метров — находились на самой вершине холма, справа от шоссейной дороги, бегущей вдоль реки Хоммегава. Мать, не очень сведущая в крестьянском деле, всегда сажала батат, который давал хороший урожай. С огорода прекрасно обозревались окрестности: вверх по течению виднелся военно-морской госпиталь и вокзал Исахая.

— Смотри не повреди корни, — предупредила мать сестренку и запустила руку в самую середину грядки. В августе батат еще не толще большого пальца. Такие клубни в народе зовут «куколками», а в праздник Бон[1] их преподносят богам в качестве первых даров земли. В это время батат считается еще слишком большой роскошью, чтобы просто набивать им живот.

Запуская пальцы в рыхлую, хорошо вскопанную землю, мать нащупывала «куколку» и осторожно, чтобы не повредить корни, вытаскивала ее. Ей было довольно набрать штук десять. Работа не тяжелая, не то что копать мотыгой, но выбирать клубни по одному отнимало немало времени. Со стороны Хоммёгавы поле обдавал влажный морской ветерок, и в утренние часы здесь было прохладно. Жара наступала к полудню, когда солнце вставало над головой. Отливавшие красным цветом листья батата поникали, от земли поднимались испарения, и по телу начинал струиться пот. Сестренке — всего лишь школьнице четвертого класса — надоело выкапывать батат, и она стала звать мать домой, дергая ее за шаровары. Мать непроизвольно взглянула на часы. Ее хромированные часы — до войны корпус у них был золотым — показывали одиннадцать. Взяв в руку бамбуковую корзину с бататами, она поднялась. В это время гладь воды Хоммёгавы на мгновение ярко вспыхнула, а небо со стороны Кикидзу залил белый свет.

— Мама, что-то сверкнуло! — вскрикнула сестра. Блеск был не как у молнии — резко прочерчивающий зигзаг, — а такой, словно зажглась ракета и тут же погасла.

Хотя небо над Исахая было безоблачное и ярко светило солнце, горы и река мгновенно побелели от ослепительной вспышки, более сильной, чем свет полуденного солнца. Раздался тяжелый грохот взрыва, отдавшийся во всем теле, и в следующий миг в лицо матери ударил мощный порыв ветра. Листья батата пригнулись к земле, затем вывернулись, обнажив беловатую изнанку, и снова устремились вверх.

Мать, крепко вцепившись в корзинку, схватила за руку сестренку и бросилась бежать по меже. Несомненно, бомбили Кикидзу. Такой силы взрывная волна и мощный подземный гул — уж наверняка не дальше, чем в Окуса. Когда они сбегали вниз с холма, мать взглянула на солнце. Небо пылало киноварью, и в нем, как мухи, кружились какие-то черные точки. Гора в Кикидзу была окутана красно-черным облаком, которое постепенно вспухало и росло.

— Беги скорее и скажи дяде, что на Кикидзу, кажется, сбросили бомбу.

В Кикидзу жил мой двоюродный брат — сын дяди по материнской линии. Он только что поступил в медицинский институт в Нагасаки. Кикидзу был тихим поселком между морем и горами. Горы, стоявшие чуть в отдалении от морского побережья, были сплошь покрыты мандариновыми рощами. Подходящее место для занятий. В этом поселке брат снимал комнату и каждый день ездил в институт.

Мать выбралась на шоссе. Там, напуганные вспышкой, что-то кричали, показывая на небо, местные жители. В небе столбом поднималось огромное облако. Нижняя часть его пылала багровым заревом.

— Что это там? — спросила мать мужчину средних лет в металлической каске, показывая на облако.

— Непонятно. Что-то жуткое, — ответил он, не отрывая взгляда от облака.

— Похоже, в Кикидзу горит, — проговорил крестьянин с мотыгой на плече.

Никто и вообразить не мог, что бомбу сбросили на Нагасаки и пожар виден с расстояния в двадцать пять километров…

Во второй половине дня сестренка, игравшая на полевой меже, прибежала домой.

— Смотри, что упало с неба, — показала она матери лоскуток шелкового крепа с узором из цветов глицинии.

Это был, видимо, кусок женского кимоно. По краю разорванной с силой ткани свисали закрученные нити. Поверить, что с неба падали лоскуты шелка, было невозможно, поэтому слова сестренки мать пропустила мимо ушей.

— И газетные обрывки с Кикидзу прилетели, — размахивая бумагой, сказала сестра матери, заметив, что та почему-то не удивляется. — И это вот тоже сверху упало. — Она протянула обломок палки длиной сантиметров тридцать. Мать взяла его в руки — это оказалась часть деревянной рамки для картины. В одном месте на лакированной поверхности сохранились написанные тушью иероглифы: «Нагасаки». Другой конец обломка обуглился до коричневого цвета. Кроме того, там проступала еще какая-то надпись: то ли «Фотография на память», то ли дата.

И шелк, и обломок деревянной рамки, подобранные сестрой, прилетели из Нагасаки. Этот лоскут узорчатой ткани был принесен силой взрывной волны. Он пролетел по небу целых двадцать пять километров. Какая женщина носила это кимоно, по каким улицам она в нем ходила?

099

В полукилометре от эпицентра скорость взрывной волны достигала трехсот шестидесяти метров в секунду, то есть превышала скорость звука. Как известно, в природе скорость ветра не превышает семидесяти метров в секунду; даже во время тайфуна в заливе Исэ в Нагоя она достигала всего лишь сорока пяти метров. Если же ветер ударит человека со скоростью триста шестьдесят метров, то его просто разорвет на куски. Сила взрывной волны была измерена зондом, спущенным с наблюдательного самолета.

Черный дождь, прозванный «дождем смерти», начавшийся после взрыва атомной бомбы, выпал и в Исахая. Он содержал большую дозу радиации. Когда мать мыла у колодца «куколки» батата, капли этого дождя упали ей на руки и шею. Он походил скорее на туманную изморось, чем на дождь. Она сеялась в течение двух-трех часов после взрыва.

Только после войны забили тревогу: «Дождь смерти! Черный дождь!..» А тогда эта странная, оставляющая черные пятна изморось хотя и вызывала какое-то неприятное чувство, но никто особенно не обратил на нее внимания. Моя мать тоже не придала значения каплям, упавшим на выстиранное белье. Белье она сложила и убрала в шкаф.

Через два-три дня, когда распространился слух о бомбе нового типа, она вынула белье и заметила что-то похожее на пятна плесени, появлявшейся в сезон так называемых «сливовых дождей». Пятна проступали через ткань насквозь.

Черные точки, кружившиеся вокруг солнца, пролились черным дождем.

Белье с дождевыми пятнами мать сожгла в саду. По тем временам, когда во всем был недостаток, это было слишком расточительно, но пятна на белье казались ей человеческой кровью. Кровью тех 73 889 человек, уничтоженных бомбой в одно мгновение. Даже сейчас, хотя уже разъяснено, что дождь содержал радиоактивную пыль, мать говорит: «То была человеческая кровь».

Вечером того же дня стало известно, что бомба сброшена не на Кикидзу и не на Окуса, а на Нагасаки. Старший брат матери, наш дядя, еще до того как сестренка прибежала сообщить ему о бомбежке, вскочил на ржавый велосипед и укатил в Кикидзу.

Вернулся он часов в пять вечера и с несколько обескураженным видом рассказывал, что в Кикидзу все благополучно.

— И мандариновые деревья, и дома стоят в целости и сохранности.

Кикидзу занимал второе место после Окуса по выращиванию мандаринов.

Очищая китайский лимон, который дядя привез в подарок, он добавил:

— В институт я не поехал. — И после небольшой паузы: — Оказывается, разбомблен-то Нагасаки. — Скрестив руки на груди, он глубоко задумался.

— Нагасаки — большой город, и даже если бросили несколько бомб, не обязательно они должны попасть на мединститут и оружейный завод, — проговорила мать. Обо мне, привлеченной к работе на этот завод, она особенно не тревожилась.

Обычно при сигнале воздушной тревоги учащиеся бежали в траншеи, вырытые в склоне горы позади завода. Убежищем для учениц женской гимназии служили противовоздушные щели в растущей на горе роще криптомерии. Вход в них порос мхом, горная вода, стекая, скапливалась на дне. Они были довольно глубокими, и каждый, кто успевал добежать до рощи, оказывался в безопасности. Чтобы успокоить мать, я часто рассказывала ей об этом, потому она и верила, что во время воздушной тревоги ее дочь будет надежно укрыта.

У подножия горы Сугияма находились цистерны с газом. Оттуда он подавался на кухни жителей Нагасаки. На вершине горы стоял деревянный сарай площадью чуть более четырех дзё.[2] Среди школьниц ходили слухи, что это — склад взрывчатых веществ. Иногда на горе появлялись солдаты в пехотной форме. От нашего цеха до противовоздушной щели, даже если мчаться бегом, требуется десять минут. Но об этом матери я не рассказывала.

На следующий день, десятого августа рано утром, когда еще не совсем рассвело, мать проснулась от стука в заднюю калитку.

— Саэ-сан! Саэ-сан! — услышала она мужской голос, звавший ее по имени.

Это был Такано — журналист газеты «Ниси-Нихон». Раскрыв ставни, мать выглянула из коридора.

— Нагасаки стерт с лица земли! — крикнул Такано, стоявший у калитки. — Ученицы женской гимназии все погибли, — сообщил он и, стуча каблуками, побежал в сторону окутанной утренней дымкой реки Хоммёгава.

Смысл этой вести, принесенной Такано, не сразу дошел до сознания матери. Но когда она поняла, что разрушение города означает смерть дочери, она тут же, прямо в коридоре, опустилась на пол. Через калитку вбежали дядя с тетей, тоже услыхавшие страшное известие.

— Мединститут горит, Саэ-сан! — заплакала тетя.

— Но ведь никто не сообщил нам, что сын погиб! — накинулся на нее дядя. На нем была защитная форма для гражданских лиц, металлическая каска, а на плече даже висел мегафон.

— Брат, и оружейный завод разрушен, — сказала мать дрожащим голосом.

— Но не убили же всех, вплоть до школьниц… — произнес он бессмысленные слова утешения.

С девятого августа, с момента взрыва атомной бомбы, связь с Нагасаки прервалась, поезда тоже не ходили. Но до Нагаё или Митино все-таки можно было как-то добраться. Вечером того же дня в Нагасаки направился спасательный отряд, в который входили пятьдесят человек из военно-морского госпиталя, тридцать три человека с военно-морской базы в Оомура, десять человек из общества врачей Исахая (по материалам выставки «Атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки»). Из-за бушевавшего огня спасатели в город не попали, и, хотя район разрушений простирался перед их глазами, они всю ночь оказывали помощь только раненым, вывезенным за город. Из близлежащих мест тоже прибыло множество врачей, но рук все равно не хватало.

024

Я видела одного врача, сразу же после бомбежки оказывавшего на пепелище помощь пострадавшим. Приспособив себе под сиденье печку, оставшуюся от сгоревшего дома, он осматривал раненых. Лекарство — полный котелок акатинки.[3] Атомные жертвы выстроились в очередь. Легкораненые стояли, а у их ног лежали те, кто был уже не в состоянии двигаться. Голова врача была замотана полотенцем, из-под которого сочилась кровь. Интересно, а какая участь постигла его собственную семью? И что стало с этим врачом в дальнейшем — умер он или же, несмотря на тяжелое ранение, остался в живых? Я восхищаюсь этим врачом. В нем было что-то героическое, как во всех людях, которые в той экстремальной, не укладывающейся в воображение ситуации не позволили себе уклониться от выполнения долга. Я преклоняюсь перед врачами, до конца остававшимися на своем месте. Вспоминаю и одного военного, с оторванной кистью руки бежавшего в штаб с сообщением, — он не хотел терять времени на перевязку раны.

Поистине война является выдающимся режиссером человеческой драмы, в которой одни, отбросив все, проявляют крайний эгоизм, другие до конца сохраняют человечность.

Девятого августа я отправилась на работу. На мне была блузка с короткими рукавами, черные шаровары и гэта[4] на босу ногу. Шаровары были с нагрудником, из китайской хлопчатобумажной ткани. Отрез прислал с материка отец, а сшила мне их старшая сестра. Блузка — из белого поплина с отложным воротником. Тогда я даже бюстгальтер не носила.

На правой руке у меня были часы на серебряном браслете немецкой работы в виде цепочки из круглых звеньев. Их тоже прислал отец. Я получила ожог только в этом месте. Обожгло до волдырей — кожа между звеньями цепочки вздулась. Впервые я это заметила, когда сняла часы. Круглые волдыри диаметром в три-четыре сантиметра опоясывали запястье и, пока не зажили, выглядели ужасно. Однако обошлось без нагноения.

Тогда у меня были длинные, до талии, волосы, которые я заплетала в косу. Носить волосы распущенными на заводе было опасно — их могло затянуть в станок. В результате либо станок останавливался, либо человек попадал туда с головой. Волосы ведь не рвутся. Так у нас погибла одна ученица. Поэтому длинные волосы обязательно, согласно строгому предписанию, заплетали в косу, если же они были недостаточно длинными, их перехватывали резинкой.

Не заплети я косу, в тот день взрывная волна подняла бы мои волосы, словно руки тысячерукой Канон,[5] они зацепились бы за обвалившиеся доски, и тогда бы мне наверняка не спастись.

Я работала в отделе «А», размещавшемся в деревянной постройке, которую огонь охватил уже через несколько минут после взрыва.

Отдел «А» занимался переработкой отходов — металлической стружки, макулатуры, шлака. Работавшие здесь люди были неполноценные: слегка придурковатая женщина, хромоногий мужчина, однорукий заместитель начальника и мужчина средних лет с лицом, постоянно искаженным гримасой смеха. Когда я в первый раз пришла на работу, они уставились на меня как на что-то диковинное, так что я даже опешила. У меня не было желания выставлять напоказ свои недуги, а мой внешний вид не давал оснований для сочувствия. В глазах этих людей я выглядела слишком здоровой. И уже потому мне было не по себе и страшно. Только у начальника отдела все было в полном порядке. Оставалось лишь удивляться, почему его не взяли в армию. Да и лет ему было немногим за сорок. Видимо, в отдел «А» переводили рабочих, получивших на заводе увечья. Загнанный в угол завода, он являлся свидетельством страшных дел, творившихся на этом производстве.

Однажды, несколько дней спустя после начала моей трудовой повинности, случилась неприятная история. Я была в бараке, где стояла машина для переработки макулатуры. У двери, приоткрыв ее ровно настолько, чтобы мог войти только один человек, остановились хромоногий и тот, у которого всегда было смеющееся лицо. Затем хромоногий вошел внутрь, раскинул руки и прижал меня к стене. Придурковатая женщина выглядывала из-за плеча стоявшего снаружи и хихикала. Я оцепенела. К счастью, это увидел проходивший мимо начальник. Он накричал на них, а затем, спросив: «Ну что, все в порядке?» — сам погладил меня рукой по бедру. Страшные негодяи. Мобилизованные рабочие тогда все были такими. Высокий смысл мобилизации для них не существовал. Нравы на заводе были распущенные. Понятие «империя» было слишком далекой абстракцией.

Из учениц женской гимназии в отдел «А» направили троих: Ёко, Акико и меня. По сути дела, мы тоже были неполноценными.

Перед тем как распределить по цехам, нас подвергли медицинскому осмотру. Работа у станков была тяжелой, да и воздух загрязнен, поэтому слабых здоровьем туда не посылали. У нас проверили РОЭ, измерили температуру, сделали рентген. Для цеха мы трое оказались непригодными, поэтому и были направлены в отдел «А», где полегче.

Как я уже рассказывала, строение, где размещался отдел «А», было деревянное, но под стать той работе, которой здесь занимались. Если производство связано со вторичной переработкой, то и помещение не первоклассное. Оконные рамы были сделаны из деревянных отходов, а стекла составлены из цветных и прозрачных треугольников, которые образовывали нечто похожее на витраж. Когда у меня не было работы, я любила глядеть на эти красивые стекла и о чем-нибудь мечтать. Мои подруги называли отдел «А» хибарой.

Но в день атомной бомбардировки нам повезло, что мы оказались в этой хибаре, такой ветхой, что казалось — дунь, и она улетит. Три моих подруги, находившиеся в трехэтажном кирпичном здании, сгорели, не успев выбраться из-под придавивших их тяжелых обломков. А школьницы, работавшие в проектном бюро — помещении с большими светлыми окнами, — стали похожи на ежей, утыканных стеклянными иглами-осколками.

И по сей день, спустя тридцать лет, они носят их в себе. Время от времени осколки перемещаются, и это вызывает жуткую боль. Чтобы обнаружить их, надо сделать рентген. Но они уже в следующее мгновение оказываются в другом месте. Одной моей подруге врач сказал: «Оставь их, это — твои ордена». Легко говорить, когда боль касается другого.

Самолет-бомбоноситель, приглушив шум моторов, появился над Нагасаки, плавно скользя по небу. Было 10 часов 58 минут.

Мы находились в конторе отдела «А». Кроме нас, школьниц, там были начальник отдела, его однорукий заместитель, Ямагути из женского добровольческого отряда Кагосимы — всего шесть человек. Окно-витраж, выходившее на Ураками, было распахнуто. Метрах в десяти от окна возвышались три заводские трубы, каждая толщиной в два дзё и высотой метров двадцать. За ними простиралась бетонированная площадь. На ней, встав в круг, танцевали парни — студенты высшей школы. Их однокашника призывали в армию. Это был прощальный танец, посвященный их другу, отправлявшемуся на фронт. Бетонированная заводская площадь стала местом, где танец друзей превратился в танец смерти.

Я сидела за секретарским столом, откуда из окна слева мне была хорошо видна заводская труба. Прямо передо мной восседал начальник отдела, раздетый до пояса, по его мощной округлой груди катился пот. Справа от окна была Акико, а рядом, спиной к окну, — Ёко. Однорукий заместитель сидел слева от начальника. Этот человек, как прилипала, не отходил ни на шаг от своего начальства и постоянно лебезил перед ним. Вот и теперь он обмахивал обливавшегося потом босса. Справа от меня, у окна, стояла, опершись рукой о стол, Ямагути.

До обеденного перерыва время еще оставалось. Все молчали. Люди здесь собрались очень разные, поэтому общих тем для разговоров не было.

— Ну как, полегчало? Больше не изволите потеть? — спросил начальника однорукий. Тот что-то жевал. Проглотив кусок, утвердительно кивнул. Разговор на этом оборвался, и в конторе наступила тишина.

На белой от солнца площади беззвучно, словно в пантомиме, продолжался круговой танец.

Со стороны Митино донеслось гудение, похожее на гул моторов. Звук приближался.

— Не самолет ли? — Ямагути взглянула на начальника. Он повернул голову, прислушиваясь.

— Похоже, гудит. Посмотри.

Ямагути высунулась из окна, посмотрела на небо.

— Ничего нет. — И вернулась на прежнее место.

— Ввиду того, что воздушную тревогу не объявляли, есть основания полагать, что это не вражеский самолет, — начал, как всегда занудливо и витиевато, заместитель. Гул затих. Всего на мгновение. И вдруг раздался разорвавший тишину сильный рев самолета, то ли идущего в пике, то ли резко набирающего высоту.

— Налет! — закричала Ямагути. Это было последнее, что я услышала тогда. Если быть абсолютно точной — единственное, что я осознала в момент падения бомбы. Я не видела вспышки, не слышала грохота, не ощутила и взрывной волны. Очнулась уже под развалинами. Почти все находившиеся в эпицентре взрыва тоже ничего больше не слышали. Уловили только рев моторов самолета, взмывавшего вверх.

Сбросив атомную бомбу, Б-29 начал быстро набирать высоту, чтобы спастись. Умирать летчикам, как всем тем, что были на земле, видимо, не хотелось.

Приглушить моторы, сбросить бомбу и стремительно взмыть вверх… Несомненно, летчики проделывали это по многу раз в тренировочных полетах. В мгновение между ревом самолета, уходящего вверх, и гибелью завода уместилось только одно короткое слово «налет». Но за это время разом погибло семьдесят три тысячи восемьсот восемьдесят девять человек, и почти у стольких же, словно у белого кролика из Инаба,[6] повисла лоскутами кожа.

Сразу же после разрыва бомбы все погрузилось во мрак. Я напрягаю зрение, но ничего не вижу. Кругом сплошной черный мрак. В обычной темноте, когда человек все же ощущает глубину пространства, сохраняя некоторую способность видеть, у него не возникает беспокойства. Здесь же мрак был сплошной, словно приклеен к глазам. Первая мысль — что глаз я лишилась. Ёко и Акико потом рассказывали, они в то мгновение тоже подумали, что ослепли. Люди, не успевшие зажмуриться при вспышке, потеряли зрение. При ядерном взрыве образуется огненный шар диаметром в семьдесят метров, то есть площадью около тысячи цубо.[7] Говорили, что некоторые из ослепших потом прозрели, но думаю, это маловероятно. Эта вспышка вселила в нас поистине мистический ужас.

Наверное, меня отбросило взрывной волной. Я лежала скрючившись под обломками. Но относительная свобода движений все же была. Я осторожно пошевелилась и убедилась, что тело тяжелым не придавлено, только завалено деревянными обломками.

Вначале я никак не могла понять, почему оказалась в таком положении, и некоторое время продолжала лежать под развалинами рухнувшей лачуги. Когда у человека восстанавливается способность соображать, он прежде всего пытается понять происходящее. Инстинкты действуют лишь какое-то мгновение, подсознательно, затем включается в работу мозг. Как только я поняла, что осталась жива, инстинкты отключились.

Мрак сменился синим и огненно-красным светом, ярким, как распустившаяся гортензия. Он не теплый и не холодный. Вспышка температурой триста тысяч градусов — это нечто потустороннее, словно свет, испускаемый духами умерших, выстроившимися сплошной стеной.

Сейчас, конечно, здравый смысл подсказывает мне, что глаза от яркой вспышки ослепли, и потому, естественно, свет поначалу казался сплошным мраком.

Я нащупала рукой деревянный обломок и попробовала его приподнять. Толкнула два раза, но он даже не сдвинулся. Я безуспешно повторяла свои попытки. Внезапно меня охватил страх. Отдел «А», где перерабатывалась макулатура, занялся огнем, поплыл дым.

«Если сейчас не выберусь отсюда, сгорю в огне». Я заставила себя успокоиться, осмотрела завалившие меня обломки и обнаружила над головой широкую доску. Вероятно, это была крышка стола. Она раскололась пополам. Если толкнуть ее, то, может, она как-то сдвинется. Просунув руки в щель, образовавшуюся в расколовшейся крышке стола, я изо всех сил толкнула ее вперед. Доска развалилась надвое, показалось небо. Отверстие достаточно широкое, чтобы выбраться наружу.

Я поднялась. Блузка на левом плече оказалась порванной об острые зазубрины сломанной доски. Плечо тоже было оцарапано.

Кругом сплошь пляска огня. Во все стороны он протянул свои щупальца. Валил густо-черный, а местами черно-красный дым. Его клубы, завихряясь, накатывались на пустынную площадь. Прямо передо мной бежал однорукий заместитель. Размахивая своей единственной рукой, с криком «Банзай!» он мчался по направлению к площади. Следом за ним, согнувшись и обхватив обеими руками стриженную наголо голову, бежал начальник отдела. На спине у него была видна рана.

Я окликнула его: «Господин начальник!» — но он, не помня себя, продолжал мчаться к охваченной огнем площади. Самый быстрый способ попасть к центральным воротам завода — это пересечь площадь. На заводе производилось оружие, поэтому он строго охранялся. Даже ограда была железобетонной. Рядом с отделом «А» была еще одна проходная, но на ее железных воротах постоянно висел замок. Попасть на завод можно было или через центральные ворота, или еще через две-три проходных. Чтобы вырваться наружу, мне оставалось только бежать следом за начальником.

Отдел «А» уже на три четверти был в огне. Пламя, охватив весь завод, с гудением устремилось к пустому пространству площади.

Пересечь площадь было невозможно. В разрыве дымного облака я увидела, как один из студентов в майке бросился туда, где находился отдел «А». За ним в бетонной стене были ворота. Если взрывная волна не обрушила их, то выбраться наружу не удастся. Ограда была слишком высока, чтобы ее перескочить, да и зацепиться не за что.

Однако студент бежал в ту сторону. Я кинулась за ним. В ограде зияла большая дыра с торчащими из нее железными прутьями. Через дыру виднелся пустырь. Я была ошеломлена. Оказывается, разбомбили не только наш завод. Я-то думала, что стоит выбраться с завода, и я спасена, а перед глазами предстала еще более ужасная картина. Всю территорию завода заволокло дымом, и, к счастью, я не знала, что происходит за его пределами.

Молодые парни, танцевавшие на площади, провожая друга на фронт, погибли. Некоторые, получив тяжелые ожоги, еще час-два жили. Но большинство из них взрывной волной с такой силой ударило о бетон, что у них вывалились внутренности. Стоны этих парней были ужасны. Моя подруга слышала их, когда в поисках спасения бежала мимо, и даже сейчас, если заходит разговор о тех событиях, она зажимает уши.

Мгновенная смерть большинства людей, погибших вне эпицентра взрыва, наступила в результате действия взрывной волны.

В круге танцующих, помимо учеников средних школ, было также человек сорок студентов. Безмолвный, как в пантомиме, трагический танец проводов.

Юноша-новобранец выходит в центр. Его друзья становятся плечом к плечу и образуют круг. Ведущий выкрикивает: «Ё-эй!» Круг подается вправо, все разом поднимают левую ногу, согнутую в колене. Все ступают в такт — «топ». Затем правой и снова левой. Ритмично и медленно круг движется вправо. Время от времени возгласом «Е-эй!» ведущий отчеканивает ритм. Круг поворачивает вправо, и гэта на ногах танцующих издают глухой стук. Этот тупой, не резонирующий звук, возникающий от удара дерева о камень, кажется каким-то пустым.

Я несколько раз проходила мимо танцующих парней. Каждый раз я приостанавливалась и молча, одними глазами, посылала привет незнакомому мне юноше, стоявшему в центре круга, желая ему удачи на войне. Наши взгляды встречались, и он, украшенный белыми ленточками, пристально глядя на меня, слал ответный привет.

После того как закончился танец-пантомима, в котором каждый, погрузившись в себя, словно раскрывал свое сердце и вместе с тем проникался настроением друзей, наступило оживление. Ведущий — а им, как правило, избирался «знаток» женских учебных заведений — выкрикивает название одного из них. Несколько юношей из круга хлопают в ладоши — их симпатии связаны с этой гимназией. Ведущий смотрит на новобранца. Его друзья не хлопают, а лишь постукивают одним указательным пальцем о другой. Это знак, что девушка новобранца в этой школе не учится. Ведущий продолжает называть женские гимназии, даже загородные. Когда наконец угадывается школа, к которой у новобранца имеется особый интерес, все разом шумно аплодируют, громко кричат. Затем опять становятся плечом к плечу в круг, и танец начинается снова. Тот же самый. Но теперь они еще и поют. Поют хором гимн той школы, где учился новобранец. Поют, кружась в танце. Постепенно темп нарастает, и под конец все мчатся вихрем, словно одержимые. Танец окончен. «Спасибо», — благодарит всех новобранец. «До встречи», — отвечают провожающие. Незамысловатый, берущий за самое сердце, траурный праздник юности.

Это последние проводы в армию, которые я видела в своей жизни. И провожающие, и тот, кого провожали, — все погибли.

Иногда мне приходит на память парень по фамилии Маикума, погибший потом на Окинаве. Его тоже прямо со школьной скамьи призвали в армию. Он учился в высшей школе города Кумамото и был первый неряха среди одноклассников. Однажды после отбоя воздушной тревоги, когда я перебегала площадь, он, гревшийся здесь на солнышке, окликнул меня и поманил рукой. Я подошла.

— Не хочешь ли половить со мною вшей? Они так шустро разбегаются, ужасно забавно, — сказал Маикума и, вывернув шов на своей форменной куртке, показал их мне. Затем, шепнув мне на ухо: — Никому не рассказывай! — начал монотонно-торжественным тоном декламировать: — Мы, наше величество, невольно испортили воздух, и, хоть воняет изрядно, народ наш, надеюсь, немного потерпит.[8]

Вначале я ничего не поняла, а затем, когда со второго раза до меня дошел смысл слов, расхохоталась:

— Как ты можешь! Ведь император — живой бог!

— Будешь смеяться, тебя жандарм убьет. Даже если тебе что-то кажется смешным, все равно делай серьезное выражение лица, — сказал Маикума.

В то время я ни о чем подобном не задумывалась.

Людей, которых я увидела бегущими от отдела «А», было трое — заведующий, его заместитель и мужчина с гримасой смеха на лице. Ямагути настигла мгновенная смерть. Она умерла, придавленная письменным столом и балкой. Рассказывали, что балка, свалившись на нее, раздробила ей плечо и подбородок. Она скончалась еще до того, как отдел «А» охватил огонь. Самое лучшее во время атомной бомбардировки — это умереть сразу. Некоторые заводские рабочие, прожившие еще два-три дня, от невыносимых мучений сдирали с себя куски мяса.

Ёко и Акико остались живы; хотя у них и были ожоги, но не очень сильные. Они помогли друг другу выбраться и успели выбежать из охваченного пламенем отдела «А». Обе выскочили оттуда уже после меня.

— Ну и быстро же ты бежала! Можно было подумать, что ты помешалась, — подсмеивались потом надо мной Ёко и Акико. Но мне казалось, что в их смеющихся глазах мелькает что-то недоброе. Я и сейчас не вижу в этом ничего смешного, потому и стараюсь, по возможности, с ними не встречаться.

Акико потеряла всю семью. Они жили в Такэнокубо. Ее родители погибли там, у себя дома, а старший брат, студент, во время занятий в медицинском институте.

После войны у Акико выпали все волосы. У нее были большие глаза, и во внешности что-то от иностранки. Когда ее голова стала гладкой, как у буддийского монаха, глаза начали казаться еще крупнее, и она сделалась похожа на французскую куклу с общипанными волосами. Случайно узнав, что Акико живет на той же, что и я, приморской улице, я позвонила ей по телефону. Она сообщила, что в ближайшие два-три дня ляжет в больницу. Здоровье совсем разладилось, а теперь еще предстоит операция на желудке. Двадцать лет назад она перенесла операцию по поводу рака груди. Есть ли рак желудка, станет ясно, когда разрежут.

— Рак можно определить и самой. Достаточно пощупать кончиками пальцев. Около груди и под мышками чувствуются затвердения. У меня уже так было. Думаю, и на этот раз то же самое…

— Чем сейчас занималась? — спросила я, чтобы сменить тему разговора.

— Меняла шторы в детской. Если ничего не делать, одолевают страшные мысли.

После этого разговора я все не решалась опять позвонить ей. Тем временем миновало два года. Мне было страшно услышать на мой телефонный звонок любой из ответов: «Мама умерла… — Жена скончалась… — Невестки нет в живых».

Можно сказать, что я даже не была ранена. Я только ссадила коленку, когда спасалась бегством.

В мою косу впились осколки стекла, Я нащупала рукой несколько штук, когда бежала к горе, и вынула. При этом, правда, поранила кончики пальцев, и из них показалась кровь, но ее было не так уж много. Говорят, что те, кто был одет в черное, получили сильные ожоги, так как черный цвет поглощает свет. И здесь мне повезло. То ли защитили меня три заводские трубы, то ли весь жар вспышки пришелся на умершую мгновенно Ямагути? Жизнь и смерть тут были так близко — их отделяла преграда тоньше папиросной бумаги.

10 октября 1970 года в газете «Асахи» была помещена заметка «Ученица средней школы указывает на жестокость публикации издательством Сегаккан комиксов „Чудовища хибакуся“».

«Это жестоко по отношению к пострадавшим от атомной бомбардировки — изображать их чудовищами» — так написала ученица средней школы, и ее письмо вызвало большой отклик. В серии комиксов о чудовищах был нарисован инопланетянин с обликом жертвы атомного взрыва, тело которого испещрено узором из келоидных рубцов. Когда в журнал обратились с запросом, что это должно означать, редакция ответила: они ничего не могут сказать, пока не будет проведено расследование. «Комитет пропаганды литературы по атомной бомбардировке» выступил с протестом, заявив, что «подобные вещи абсолютно недопустимы». Этот инцидент действительно вызвал широкий резонанс. А я как-то особенно остро осознала жестокий закон времени, именуемый «забвением». Однако и сентиментальное отношение к атомной бомбардировке тоже ни к чему.

Ладно, пусть остается все как есть. Пусть через комиксы или даже с помощью клоунов изображают наше прошлое. Сейчас, тридцать лет спустя, передать весь ужас атомной бомбардировки стало очень трудно.

Акико было только двадцать лет, когда она заболела раком груди. Согласно данным хиросимского атомного госпиталя об обследовании больных злокачественными опухолями за 1956–1967 гг., рак груди стоит на третьем месте после рака желудка и рака легких. Раком желудка и легких в равной степени болеют и мужчины и женщины, поэтому процент заболеваемости раком груди фактически еще выше. Соотношение числа больных раком легких к больным раком груди — шестьдесят к пятидесяти. Однако в последнее время установление факта причастности к атомной бомбардировке стало делом очень трудным.

Акико, само собой разумеется, должна относиться к этой категории лиц, но она устала ходить по инстанциям, выполняя различные формальности для получения соответствующего свидетельства. Я тоже дошла до физического изнеможения, когда ходатайствовала о «Книжке пострадавшего от атомной бомбардировки». Поэтому боль Акико, равно как и моя, с годами становится только нашей личной болью. Не важно, как рассказывают об атомных жертвах — с помощью комиксов или еще чего-либо, — лишь бы при этом передавали правду о страданиях хибакуся.

Страшная картина предстала перед моими глазами, когда я вырвалась за заводские ворота. Я увидела толпы таких же страшных чудовищ, каких рисуют сейчас в комиксах. Они стояли среди выжженной пустыни, и куски их плоти свисали, словно лохмотья.

Я вышла за заводскую ограду — передо мной была дорога на Митино. Далее — долина, по которой протекала река Уракамигава. К реке вела узкая горная тропка. Взбираясь по ней, попадаешь на Кимпира, за которой тянется горная гряда. Благодаря горе Кимпира половина Нагасаки уцелела.

В июле и августе налеты вражеской авиации участились. Иногда самолеты прилетали, но не бомбили. Беспрестанно раздавались сигналы воздушной тревоги. Каждый раз мы бежали к горе, где были вырыты противовоздушные щели. Однорукий заместитель корчил недовольное лицо:

— Эти девчонки только и знают, что отсиживаться в щелях. Ясно, умирать-то никому не хочется.

Он был предельно откровенен: жизнь каких-то школьниц не стоит того, чтобы заботиться о ее сохранении. Хотя, согласно предписаниям, при каждом сигнале воздушной тревоги ученики должны незамедлительно бежать в укрытия, фактически это делалось через раз. Мы пожаловались на заместителя своей учительнице-инспектору. Из гимназии были направлены на завод в качестве инспекторов при учениках три учительницы: Т., М. и К. Круглолицая К. сказала: «Хотя вы и мобилизованы на завод, но все же остаетесь учащимися женской гимназии, поэтому прежде всего должны слушаться своих учителей. Впрочем, каждый раз, действительно, бегать в укрытия и далеко, и небезопасно. Мы подумаем о новом убежище для вас». После переговоров с руководством завода было получено разрешение укрываться в противовоздушных щелях, недавно вырытых на пустыре сразу за воротами проходной. Эти щели намеревались сделать основательно, с бетонированными стенами. Копал их женский трудовой отряд, состоявший из тринадцати — четырнадцатилетних школьниц. С утра на пустыре раздавались их звонкие голоса. Иногда доносились отдельные удивленные возгласы: это кто-нибудь обнаруживал толстого, отливающего голубоватым блеском земляного червя. Ёко в свободную от работы минуту наблюдала за девушками сквозь узкую щель в заводских воротах. «Ну прямо как на пикнике!» — говорила она.

Пустырь был ровный, поросший одуванчиками, полевой фиалкой, диким портулаком. Сюда из близлежащих домов приходили бабушки с внучатами собирать цветы. Расстелив на траве носовые платочки, дети укладывали на них сорванные цветы. Как только в букете появлялся одуванчик, он сразу оживал, становился ярким и праздничным. Бабушки, оставив детишек играть на пустыре, шли на дорогу собирать куски не догоревшего в топках завода угля. Служащие отдела «А» выбрасывали его каждое утро, чтобы засыпать дорожную грязь, но хозяйки из соседних домов, выждав удобный момент, подбирали куски — они еще годились для отопления домов. Кроме того, углем можно было торговать — это давало дополнительный заработок.

И старушки и малыши нам скоро примелькались, мы уже узнавали их. В обеденный перерыв, выйдя через центральные ворота завода и обогнув его, мы оказывались на пустыре, где тоже рвали цветы и собирали угль, чтобы отдать его женщинам.

Огненная вспышка уничтожила зеленый, как луг, пустырь в одно мгновение.

Среди детей, приходивших сюда за цветами, мне особенно запомнилась одна белолицая девчурка с коротко остриженными волосами. Ее всегда приводила маленькая старушка, такая же белолицая, очень похожая на внучку.

Старая женщина сидела посреди выжженной пустыни, прижимая к груди ребенка. Коротко остриженная головка девочки была запрокинута, в щеку впились осколки, глаза и пухлые губы полураскрыты. Она была мертва. Сверкали белые зубки, в очертаниях рта еще сохранялась детская миловидность. Тело старушки, изодранное в клочья, было похоже на швабру.

Ужасно выглядели и девочки-подростки из трудового отряда. Из их тел в местах ожогов сочился жир, стекавший блестящими змейками на землю. Сотрясаясь от мелкой дрожи, они жаловались друг другу: «Больно, больно…» Одежда их сгорела, остались только повязки на головах — белые с красным солнцем, символом государственности, и надписью: «Самоотверженный труд — империи». Девочки плакали. Режиссер военной драмы беспрерывно выводит на сцену несчастных Пьеро.

Что же это была за бомба, причинившая в одно мгновение столько разрушений?

Один мужчина, по виду заводской рабочий, высказал предположение:

— Разом сбросили много бочек с нефтью, а затем зажигательные бомбы.

— Похоже на то. Кругом море огня. Уму непостижимо, — сказала женщина, на руке которой был сильный ожог. — Вот и у меня ожоги, наверное, от горящей нефти, хоть я и не заметила, как это произошло.

— Этот грохот, оказывается, от того, что падали бочки с нефтью. — проговорила другая женщина, державшая за руку мальчика лет шести.

Все это я слышала в толпе людей, шагавших по горной дороге. Здесь были и легкораненые, и люди, получившие тяжелые травмы, но которые все же могли хоть как-то двигаться. Их положение было еще сносное — ведь множество изувеченных осталось лежать прямо на дороге. У всех — ожоги разной степени. У одних кожа обгорела и сползла, обнажив слой белого жира, у других раны были кровоточащие, красные, словно у ободранного кролика из Инаба.

В докладе «Повреждения кожи взрывной волной при атомном взрыве», подготовленном спасательными отрядами врачей из Нагасакского мединститута и опубликованном в журнале «Сюкан-Асахи», говорится:

«Вначале мы полагали, что кожу сдирает ударная волна, возникающая при взрыве: она рвет на мелкие лоскуты одежду и уносит ее, точно так же разрывается в клочья и кожа. Однако вскоре было установлено, что это не так. Сдирание кожи наблюдалось не по всему телу, а только со стороны, обращенной к огненной вспышке. Если связать эти два фактора, то напрашивается вывод, что сначала под действием тепловых лучей происходит ожог кожи, она теряет эластичность, становится ломкой. Затем сказывается действие настигающей ударной волны. В результате необожженная кожа остается целой, а облученная рвется на множество лоскутов. Таким образом, можно констатировать, что поражение кожи является следствием двойного воздействия: тепловых ожогов и удара воздушной волны».

Слова «сдирание кожи» очень точно передают муки людей, уподобившихся белому кролику из Инаба.

У некоторых тяжело пострадавших не было кровоточащих открытых ран, но все тело представляло собой сплошной волдырь. Огненная вспышка равномерно обожгла тело со всех сторон, так что на нем не было ни обуглившихся участков, ни едва опаленных. Глаза, нос, губы — все, как при ветряной оспе, превратилось в одну сплошную маску, под тонкой пленкой которой просвечивала скопившаяся мутновато-белая жидкость. Так выглядит рыба, зажаренная на электронной плите, — равномерно белой, не подгоревшей.

У других людей обожженная кожа сдиралась, точно кожура молодой картошки, и свисала с рук мягкой бахромой. Я видела школьницу с такими ожогами. Карабкаясь на гору Кимпира, она тоже стонала: «Больно, больно…»

Похоже, «богом избранная нация» проводила эксперимент над живыми людьми по различным способам их сожжения.

Атомная бомба оставила раны на теле и в душе. Я видела, как умирающий на дороге мужчина умолял:

— Лекарство… Дайте лекарство…

Каждому, кто проходил мимо, было ясно, что он безнадежен. А тот слабеющим голосом все просил о помощи. Наверное, ад происходящего поймешь, только заглянув в глубину человеческого сердца. Чтобы утешить умирающего, кто-то сказал:

— Сейчас я позову врача, и тебе станет лучше.

Он не поверил:

— Зачем это говорить? Я-то знаю, что врач не придет.

«Он не придет». Эти слова до сих пор камнем лежат у меня на сердце. Я и поныне чувствую горечь, с какой они были произнесены.

Через час-два после бомбардировки я отправилась в район Мацуяма. Это — эпицентр взрыва. Знай я тогда, какая страшная вещь радиация, ни за что не совершила бы такое безрассудство. На горе я повстречала двух женщин, совершенно не пострадавших от взрыва. Из всех, кого я до тех пор видела на дороге, они единственные были не ранены. Я решила идти с ними. Трудно вообразить, как радостно и удивительно было там видеть здорового человека. Эти женщины ходили в Митино купить муки и теперь возвращались домой. Поселок Митино находится в трех с половиной километрах на север от эпицентра взрыва. Муку они раздобыть не смогли, но зато несли в мешках проросшие клубни картофеля.

Встав рано утром, они, чтобы к полудню уже вернуться домой, отправились, не дожидаясь поезда, через гору пешком. На обратном пути, как раз в тот момент, когда женщины снова поднялись на вершину, увидели яркую вспышку. «Наверное, это где-то неподалеку», — решили они и быстро зашагали вниз по дороге, чтобы успеть к обеду принести картофель.

Подойдя к Ураками, они почувствовали странный запах. Потом навстречу им стали попадаться раненые. Женщины, обратившись к какому-то человеку, который, на их взгляд, был в состоянии говорить, спросили, что случилось. Он, не останавливаясь, на ходу ответил:

— Непонятно. Что-то сбросили.

Женщины решили, что любой ценой должны попасть домой, и зашагали дальше. Поднялись на холм за оружейным заводом. Там я и повстречалась с ними.

Они сообщили мне, что живут в Мацуяма. Женщина в пестрых шароварах из касури[9] очень беспокоилась, цел ли ее дом, и предложила мне пойти вместе с ней. Если окажется, что все в порядке, она потом проводит меня домой. На ее вопрос:

— Ты где живешь? — я ответила:

— В Дзюнин-тё.

— Наверное, бомбили только район, где расположен оружейный завод, а Мацуяма остался цел, — предположила она и бодро зашагала в сторону города.

Я и не заметила, когда потеряла свои гэта. Шла по горной дороге, даже не сознавая, что я босиком. Наконец мы достигли Данданбатакэ, что в районе Мацуяма. Улиц не было. Женщина в пестрых шароварах молча смотрела на квартал, превращенный в груду темно-синего щебня. Подошедшая следом вторая женщина, одетая в черные шаровары, сдавленным от отчаяния голосом вскрикнула:

— Дом, где мой дом? — И зарыдала, причитая: — Бабуля, бабуля моя умерла!..

Мацуяма превратился в ровное поле, словно его перепахали мотыгой.

Прежде квартал Мацуяма был застроен одноэтажными низкими домами, над которыми лишь кое-где возвышались телеграфные столбы и дымовые трубы. Здесь было множество мелких мастерских по ремонту кухонной посуды, а также кустарные предприятия, работавшие на субподряде от сталелитейного завода. Вечерами по его тенистым улицам плавал запах жареных иваси. Люди жили скромно, ютясь в своих тесных домишках. Я любила особый, присущий только этому району запах и часто на полпути к дому, сойдя с трамвая, не спеша прогуливалась до своей квартиры. А иногда, условившись о встрече с Инатоми, прямо с работы заходила к нему в гости. В полутемной дома[10] сидел старик и мехами раздувал огонь в очаге. Отблески пламени красными бликами высвечивали его добродушное лицо, и оно казалось плывущим в воздухе. Инатоми по-свойски входил в дом и спрашивал: «Как дела?» Еще вчера это был милый уголок города, полный скромного, непритязательного счастья. Теперь же тут не осталось ни одного дома. Погибли и те, кто жил здесь.

В Данданбатакэ всюду лежали тяжело раненные, обгоревшие до неузнаваемости люди. Но и это была лишь одна десятая часть всех жителей квартала. Женщина в черных шароварах продолжала причитать: «Бабуля, бабуля!..» Она была единственной дочерью и жила вдвоем с матерью.

— Не плачь! — прикрикнула на нее женщина в пестрых шароварах. — Коль они так, мы еще им отплатим. Нечего хныкать!

«Мы еще им отплатим» — эти слова женщины упали на сердце тяжелым камнем. Я с ненавистью подумала о ее жестокосердии, о том, что она хотела продолжения войны теперь, когда перед ее глазами простиралась картина ужасного разрушения. Страшно даже представить, к чему могут привести такие безумцы.

Всюду лежали люди без рук, без ног, без глаз. Нагасаки превратился в город инвалидов. Для человека нет большего счастья, чем иметь две руки, две ноги, глаза, нос…

В радиусе полукилометра от эпицентра взрыва смертность составляла более девяноста восьми процентов. Девяносто процентов жителей умерли в тот же день. Тяжелораненые, которых я видела на тыквенной бахче, вероятно, тоже скончались в первый же день. Черепичные крыши домов на расстоянии четырехсот метров от эпицентра расплавились и стекали струями на землю. Плавился и вспучивался бетон на дорогах. Камни на обочинах тоже расплавились. Воздух был горячий, как лава, вытекающая из кратера вулкана. В этих условиях человеческая плоть и кости были уязвимее, чем мотылек, залетевший в огонь газовой горелки.

Эти цифры невольно наводят на вопрос: почему для уничтожения человека изобретено столь страшное оружие?

И вместе с тем природа обладает удивительной жизненной силой. В сентябре, всего через месяц после бомбардировки, на пепелище уже поднялись зеленые ростки щетинника, осоковой сыти, других растений. Сохранившаяся в земле жизнь дала всходы, и они начали бурно расти. Однако вскоре появились сообщения, что радиоактивное облучение вызвало аномалии в делении растительных клеток. Были обнаружены листья необычной формы или странного цвета. В тот год в Нагасаки наблюдалось появление баклажанов-двойняшек, сдвоенных тыкв или помидоров в виде гроздей на одном стебле. Сообщения о необычных растениях поступали отовсюду.

У моей подруги Икэути выпали на голове все волосы, а после выросли курчавые, рыжего цвета. Получилась шикарная) прическа, совсем как у Морин О’Хара.[11] Икэути шутила:

— Бомбу-то сбросили американцы, вот я и стала рыжая да курчавая.

Трудно поверить, но до бомбежки у нее были длинные, прямые черные волосы.

Мне не забыть, какое волнение я испытала, когда впервые увидела в Нагасаки сорную траву. На бетонной платформе станции Ураками мне бросился в глаза пробившийся из трещины росток травы. На высоком тонком стебельке красовались мелкие, размером с кунжутное семя, белые цветочки. А ведь говорили, что на земле, выжженной атомной бомбой, в течение шестидесяти лет не вырастет ни единой травинки. Жизнь растений связана с нашей жизнью, подвергшейся угрозе атомной смерти. Меня переполняли слезы: «Я тоже смогу жить!»

Я потеряла всякое ощущение времени. Наверное, часа через два после бомбежки у меня началась рвота. Меня вырвало белой пеной. Женщина в пестрых шароварах сказала:

— Это, наверное, оттого, что ты не обедала, — и принесла мне с бахчи тыкву. Бахча сгорела, листья и стебли превратились в пепел, и его унесло ветром, а плоды остались. Разрезав тыкву осколком черепицы, тетушка протянула мне кусок: — На, поешь. — От одного запаха меня опять вырвало. —Это потому, что у тебя пустой желудок. Хоть через силу, но все же постарайся проглотить, — уговаривала она. Я отказывалась, но она меня заставила: — Поешь, ведь неизвестно, сколько еще дней это продлится.

Тыква, валявшаяся на опаленном зноем поле, была теплой и очень резко пахла. Я откусила кусочек и едва проглотила его, как меня сразу же стошнило чем-то зеленым. Тыква имела запах луговой травы. Обожженная кожа человека, когда рана чуть-чуть подсохнет на солнце, пахнет сырой тыквой. Некоторые люди считают, что у помидоров запах крови. У тыквы тоже.

— Смотрите, солнце падает! — закричал какой-то старик в защитном капюшоне, указывая пальцем на небо.

Карминного цвета солнце с вихревыми протуберанцами вокруг диска опускалось к горизонту. Эти вихревые потоки, как на картине Ван Гога, были отчетливо видны. В разгар лета в середине дня солнце, которое я видела с поля Данданбатакэ, находилось на уровне моих глаз и на уровне моря. Солнечные лучи даже в самую сильную летнюю жару благодетельны для жизни, но это солнце источало жесточайший зной. Его будто раскатали на прокатном стане, и оно обрушило всю свою тепловую энергию на землю. Женщина поспешно накрыла меня своим дождевым зонтом.

— Нельзя тебе смотреть на всякие ужасы.

Это был большой европейский зонт черного цвета. Но даже под ним мои щеки пылали и болели.

— Думаю, что в Исахая все благополучно. Если же и там разбомбили, тогда приезжай ко мне в деревню. Я тоже ведь осталась совсем одна.

Она написала для меня на клочке бумаги, как искать ее родную деревню в Симабара. Затем вынула из кошелька десятииеновую бумажку:

— Это немного, но на дорогу до Симабара тебе хватит. Не потеряй. — И, сложив в несколько раз бумажную ассигнацию, сунула ее мне за резинку шаровар. — Если останешься одна, деньги понадобятся. Не оброни, — она снова наказала мне быть внимательной.

В докладе «О спасательных мероприятиях, предпринятых во время атомной бомбардировки» говорится:

«Официально было сообщено, что на город Хиросима сброшена нового типа бомба, причинившая огромный ущерб. Однако никаких подробных разъяснений не последовало, и всеобщие предупредительные меры приняты не были. Поэтому, когда 9 августа последовал еще и удар по Нагасаки, армия, административные органы и население оказались застигнутыми врасплох. Даже мы, знавшие о существовании атомной бомбы, к нашему стыду, не придали серьезного значения этой бомбардировке, пока не почерпнули необходимых сведений в листовках, сброшенных той же ночью противником. И правительство Японии, и народ спохватились только после получения сообщения от врагов. Таково истинное положение дел».

Невероятные фантазии о том, что вместе с зажигательными бомбами было сброшено огромное количество бочек с нефтью, простительны для нас, людей несведущих. Тогда я не смогла есть тыкву, подобранную в поле возле Мацуяма. А сейчас, когда пишу эти строки, не перестаю удивляться тому, что не могла есть и картофель, купленный женщинами в Митино. Пусть я не могла проглотить тыкву потому, что она была заражена радиацией, но ведь картофель-то был не облучен.

Конечно, меня стошнило не оттого, что желудок был пуст. В результате облучения наступило так называемое «радиоактивное опьянение». При атомной бомбардировке умирают не только от травм и телесных увечий. Радиация сильнее всего действует на молодых. Чем моложе человек, тем губительнее ее действие. Почти все дети младше пятнадцати лет, оказавшиеся вблизи эпицентра взрыва, умерли в первые три дня. В результате лучевого поражения органов пищеварения.

В Исахая после девятого августа военно-морской госпиталь, начальная и средние школы, муниципальные помещения и здания общественных организаций были заполнены жертвами атомного взрыва. Привлеченные запахом гноящихся ран, во множестве налетели зеленые мухи. Они роями кружили над умирающими. В ранах еще живых людей и на трупах кишмя кишели черви. Но разве достоин человек такой участи? И еще война откровенно учит тому, что есть провидение. Я узнала, например, и такие вещи: чтобы сжечь человека, лучше всего подходят полусухие дрова. Их трудно разжечь, но уж если они загорятся, то выделяют очень сильный жар. И горят долго, не оставляя головешек. В оставшейся горстке пепла не различишь, где был человек, а где дрова. Все превращается в черноватый пепел, а если его еще поворошить садовыми граблями, то он и вовсе становится неотличим от земли.

Недавно я читала записки оставшихся в живых при авиакатастрофе в Андах. Семьдесят дней потерпевшие находились в снежном плену в горах, и шестнадцать человек чудом выжили. Все они — молодые люди лет тридцати или немногим более, набожные христиане, из привилегированных слоев общества. Этот инцидент вызвал много шума. Они остались живы только потому, что питались человеческим мясом. Вначале некоторые из них еще отказывались есть своих погибших товарищей. Но несколько человек начали убеждать других, что им сам бог послал эту пищу для сохранения жизни. Вскоре уже все питались человечиной. Затем, с наступлением весны, в снежной лавине погибли еще несколько человек. Оставшиеся в живых стали разыскивать под снегом свежие трупы — ведь они питательнее… Когда спасатели обнаружили их, то увидели, как некоторые из потерпевших употребляли в качестве посуды расколотые черепа своих товарищей, а кости — как ложки. Поистине, посуда соответствовала содержимому. Удивительны метаморфозы человеческого сердца, обладающего способностью ко многому привыкать. Мне невольно приходят на память слова Таками[12] о «достоинстве человека» — слова, столь обожаемые в так называемом «добропорядочном» обществе.

В этом обществе считается достойным и, «преисполнившись гнева, обрушивать атомный дождь», и питаться человечиной, прикрываясь «божьим благословением». Впрочем, жизнь такова, что течение времени ведет к забвению, и остается в памяти только голый факт, а пограничная ситуация забывается. Так произошло и с женщиной в пестрых шароварах. Она просидела около часа в поле близ Мацуяма и не пыталась даже отыскать свой дом. Пепелище, оставшееся на месте квартала, являло картину полного разрушения, и странно было надеяться, что кто-то случайно уцелел.

И все же один человек, находившийся в эпицентре взрыва, оказался жив. Это был муж той женщины. Он работал на заводе в бухте Акуноура. Этот район не очень пострадал. Наверное, если бы в тот день он пошел на работу, с ним бы вообще ничего не случилось.

Как и в случае с Инатоми, девятого августа он простудился и остался дома. С утра беспрерывно раздавались сигналы воздушной тревоги, поэтому он, чувствуя недомогание, затащил матрац в противовоздушную щель, вырытую в дома, и там лег. Их двухэтажный деревянный дом как щепку унесло ветром, уцелел только бассейн, сделанный из искусственного мрамора. Но мужчина все же спасся. Вход в щель засыпало, и он, чтобы выбраться наружу, целых три часа откапывал себя изнутри. Затем он, когда уже бежал по дороге, поранил ногу. Это была его единственная травма. После войны мы с матерью поехали в Симабара, чтобы поблагодарить ту женщину за заботу обо мне. Ее муж, совершенно облысевший, лежал на постели в гостиной. Из их простого деревенского дома открывался прекрасный вид на бухту Тидзиисинада. Я еще помню, как с появлением косяка рыб буквально на глазах менялся цвет моря.

Когда мать произнесла слова благодарности женщине за ее доброту, проявленную тогда ко мне, ее муж, лежавший до сих пор молча, встал и со злостью бросил:

— В то время, как я, словно крот, из последних сил рыл землю в щели, она сидела в поле и спокойно оттуда посматривала! Даже не пришла спасти меня!

Хозяйка принесла нам чаю. Ее губы беззвучно шевелились, но она, так и не сказав ничего, только молча отвернулась и стала смотреть в сторону моря.

Если рассказывать о том времени, подобных смешных и трагических историй наберется немало.

Из Мацуяма мы снова ушли в горы. Пробираясь по холмам, к сумеркам достигли горного склона, начинавшегося позади женской гимназии. Это в том месте, где находится храм Ситимэн-дайбосацу. Там стояли два-три полуразрушенных крестьянских дома. В сарае сидели взаперти куры, и, когда мы проходили мимо, они, просунув головы между жердями загородки, вопросительно смотрели на нас, словно спрашивали: «Что случилось?» Мы невольно рассмеялись. Хотелось ответить, если бы только они понимали: «Люди и те не знают, что случилось».

Нагасаки лежал под нами в низине. Солнечные лучи окрасили город в красный цвет. Отсюда видно было бетонное здание начальной школы Сако, слева в направлении к улице Ханка. Хорошо просматривалась кирпичного цвета земля спортплощадки. Там стояли четверо или пятеро детей. По улице, уцелевшей от разрушения, гулял влажный приятный ветерок. Мне казалось, я издали ощущала теплоту человеческого жилья.

Я смотрела на превращенные в руины улицы Мацуямы и вспоминала старика, раздувавшего мехами огонь, вспоминала счастливые дома, где на очагах жарили иваси. Глядя вниз, на улицу, по которой гулял ветер, размышляла о семьях, об этих человеческих «гнездах» из дерева и черепицы. Это были простые дома — с земляным полом в прихожих, с выгоревшими на солнце сёдзи,[13] с тусклыми электрическими лампочками. В них жили обыкновенные люди. И разрушение, и мир я соотношу прежде всего с семьей. Государство для меня — всегда нечто далекое. На холме, куда я затем перевела взгляд, стояла средняя школа Умихоси. Когда-то отделанное со вкусом светло-серое здание, в годы войны перекрашенное в маскировочный цвет, уцелело. У самого подножия холма лежал квартал Дзюнин-тё, где я снимала комнатку. Его можно было узнать издалека по множеству усыпанных желтыми цветами кустов ямабуки. На меня снизошло спокойствие, но ненадолго: вдруг начались боли в низу живота.

В поле имелись огороженные циновками выгребные ямы с органическим удобрением. Крестьяне, работавшие в поле, пользовались ими как уборной. Я присела на корточки на краю одной из них. Посмотрела на небо. Ураками представлял собой страшное зрелище, но в природе все шло своим чередом — надвигались бледно-лиловые сумерки. Я обвела взглядом все небо. Вдалеке мерцала бледная звезда.

Сумерки поглотили улицы раньше, чем потемнело небо. Электрическое освещение, конечно, не работало. Там и сям поднимался вверх дым очагов. Детей, которых я недавно видела на школьной спортплощадке, теперь уже не было видно. Возле школы было светлее, чем у жилых домов, стекла ее окон сверкали, отражая лучи заходящего солнца. Но местами стекла, видимо, выбило взрывной волной, и рядом с горевшими багрянцем окнами зияли черные провалы, словно дыры на месте выпавших зубов.

Улицы казались совсем мирными. Сидя на корточках, я рассматривала их. В спину дул легкий ветерок. «Хочу мира, чтобы можно было спокойно справлять нужду в поле», — сказал как-то моей матери один солдат. Он приезжал домой на побывку в связи с переброской его на другой фронт.

У меня открылся понос. Водянистый, цвета травяного сока. Я думала, что это из-за сырой тыквы, но, оказывается, причина была в радиоактивном облучении. Как сказано в докладе Нагасакского мединститута, органы пищеварения поражаются им в первую очередь. На следующий день человек чувствует сухость во рту, ему становится трудно есть и пить. Поднимается температура. Общее состояние сносное, но это обманчивое ощущение. Вслед за тем пропадает аппетит, появляются боли в животе и другие симптомы поражения радиацией, начинается расстройство пищеварения. Понос обычно водянистый, иногда клейкий, реже — с кровью. Если лечение в течение первой недели или десяти дней оказывается неэффективным, больной умирает.

После того как я добралась до квартиры, понос усилился. Мне становилось все хуже и хуже, дело, видимо, шло к. смерти.

Узнав, что Дзюнин-тё не пострадал, я вернула женщине десять иен.

— Ну что ж, возьму. Ведь все мое состояние — то, что в кошельке, — сказала она и, аккуратно расправив сложенную купюру, положила ее в кошелек. Мы расстались на холме. Женщины, решив, что отправятся к знакомым в Накагава, стали спускаться с холма.

Горная тропинка постепенно перешла в каменные ступени, по обеим сторонам которых стояли дома. Нужно сойти вниз по ступеням, и там будет моя родная гимназия. Мне хотелось как можно скорее увидеть своих учителей, сообщить им: «Я жива». Я быстро зашагала вниз. Передо мной шли два студента из высшего коммерческого училища. Один из них, с раной на ноге, опирался на плечо другого. Хотя кровь не шла, рана была глубокой.

Поблизости от женской гимназии в кварталах Накагава и Нарутаки жили местные богатеи. Знатная дама в шароварах из шелковой газовой ткани и девушка лет двадцати раздавали рисовые колобки. Увидев студентов из коммерческого училища, девушка посочувствовала: «Было ужасно, правда?» — и протянула им колобки. Они взяли по одному, но есть не стали. Увидев в саду колодец, парни попросили воды. Девушка поставила на камень поднос и побежала к колодцу. Белые рисовые колобки на подносе выглядели очень красиво.

Подошла дама и полотенцем перевязала рану юноше. На меня, босиком шагавшую следом, никто не обратил внимания. Я молча прошла мимо. Женщины, видимо, не считали меня пострадавшей — они не произнесли ни одного слова сочувствия. Я хорошо помню, что я испытывала к ним неприязнь. Даже горько усмехнулась. А еще говорят о человеческой доброте…

Впрочем, мне вовсе и не хотелось этих белоснежных колобков. Я тогда совершенно не чувствовала голода. Меня занимало другое: почему в то время, когда продовольствие выдается всем по карточкам, в этом доме столько риса, что его могут раздавать другим? По правде говоря, хотя у меня совершенно не было аппетита, я все же подумала тогда: «А хорошо бы каждый день иметь на столе такой рис». И еще у меня мелькнула мысль, что эти женщины ласковы только с мужчинами. Видимо, здесь проявилась вредность моей натуры, если в тот момент я сделала только эти наблюдения.

Дорога шириной в два с половиной канна[14] и сейчас разделяет Нагасакское высшее коммерческое училище и женскую гимназию. Ныне вымощенная бетоном с добавлением гальки, она прежде была еще уже, и в дождливые дни двум прохожим с зонтами было на ней не разойтись. Поневоле получалось, как у влюбленных — один зонт на двоих. Здесь завязывались знакомства студентов училища с гимназистками, здесь иногда рождалась и любовь, такая беззаветная, что, говорят, были даже случаи двойного самоубийства влюбленных. Рассказывали, будто одно время существовало правило: чтобы от того места, где кончались каменные ступени и дорога раздваивалась, по верхней дорожке ходили студенты, а по нижней — гимназистки. После войны дорогу расширили, да и нравы сделались посвободнее, в особенности, когда, усвоив моральные уроки романа Ёдзиро Исидзака «Зеленые горы», девушки стали сами без стеснения окликать парней, шагающих мимо гимназии.

Железобетонное четырехэтажное здание женской гимназии стояло у самой дороги. Взрывная волна, неся разрушения, докатилась до горы Нисияма, поэтому в гимназии не осталось ни одного целого стекла. С той стороны, откуда она налетела, отвалились стены и потолки. Рухнули даже внутренние стены, и теперь на занятиях скучать не приходилось — видно было, как в соседнем классе ведет урок другой учитель.

Дорога была сплошь усыпана битым стеклом. Я шагала босиком. Я не особенно опасалась, когда разутая шла тропой по горе Кимпира. Но чтобы ступать по осколкам стекла, требуется мужество. И вот передо мной моя родная гимназия. Взглянув вверх, я заметила, что металлические створки окон были распахнуты в разные стороны: одни внутрь, другие наружу. Значит, взрывная волна двигалась не прямо, а завихряясь. В классах было темно и тихо.

Каждый, кто оказывался в зоне бомбардировки и уцелел, прежде всего должен вернуться в свою родную школу. Сообщить, что жив. Я воображала: если оставшаяся в живых ученица появится в школе, младшие школьницы с шумом встретят ее. Поскольку ученицы работали по мобилизации на заводе, который оказался в эпицентре взрыва, то учителя должны бы организовать спасательную группу. А раненых должны все встречать у ворот школы. Но ничего этого не было. Как это ни странно, но даже когда я была в наиболее пострадавших от бомбардировки районах, где всюду валялись трупы и умирающие люди, я не испытывала ужаса. Вся чудовищность происшедшего стала постепенно доходить до меня лишь по мере того, как я удалялась от эпицентра и приближалась к уцелевшим кварталам, где шла обычная жизнь. Тишина в школе, в домах — все это теперь наслаивалось на страшную картину разрушения, увиденную в Мацуяма и Ураками, и передо мной во весь рост вставала трагедия города Нагасаки.

Ученицы основного отделения нашей гимназии были мобилизованы на оружейный завод в Обаси. Четверокурсницы обоих отделений трудились на расположенном еще ближе к эпицентру взрыва сталелитейном заводе. Те, кто работал на подземном заводе в Митино, остались живы.

Больше всего наших учениц погибло на заводе Хамагути. Листая классный журнал, я обнаружила на одной странице список тех, кого уже не было в живых — более половины класса. Фамилии были отчеркнуты жирной черной чертой, и лист с их именами словно настороженно затаил дыхание. Дата смерти—9 августа 1945 года, причина — атомная бомбардировка. Таких было семьдесят процентов, остальные умерли в конце августа и позже. Я наткнулась на эту страницу, когда искала адреса своих погибших подруг. Я невольно стала шептать молитву. Грудь сжимается от боли: какой долгой и мучительной была агония девочек, умерших в сентябре!

После окончания войны с задержкой на месяц начались учебные занятия второго семестра. Классы были переформированы, в каждом более пятидесяти человек. На каждом году обучения сократилось по одному классу. Погибло около четырехсот учениц.

По дороге, усыпанной осколками стекла, я добрела до своей гимназии. Но ступни ног не были поранены. Видимо, потому, что я в то время была как в трансе.

В учительской всюду валялась бумага. Учителей никого не было. В разбитые окна задувал ветерок, вздымая листки экзаменационных бланков. Эта тишина, наступившая в разгар войны, таила в себе беду. Стоя в коридоре, я звала: «Сэнсэй,[15] сэнсэй!» — но никто не выходил. Дверь директорского кабинета была открыта. Я заглянула туда: директор гимназии стоял у окна, наблюдая, как в углу двора ученицы жгут старые газеты.

Обернувшись и заметив меня, он воскликнул:

— Как хорошо! Как хорошо! — и похлопал меня по плечу: — Не ранена?

Он окинул меня взглядом. Затем спросил, не видела ли я кого-либо из одноклассниц. Я отрицательно мотнула головой. Директор глубоко вздохнул.

— Кто жив, кто мертв — неизвестно. Все учителя отправились в Ураками для оказания помощи пострадавшим. Однако сюда привозят только трупы учениц. Невыносимо тяжело, — произнес он, сдерживая слезы. Он рассказал также, что и те немногие, что остались в живых, в тяжелом состоянии, а сравнительно легко пострадавшим сейчас оказывается медицинская помощь. Актовый зал забит ранеными, негде ногой ступить. — Правда, не ранена? — переспросил он. — Если есть травмы, иди туда — тебе окажут помощь, а потом поскорее отправляйся домой. Дом-то уцелел? — Директор сказал, чтобы я оставалась дома до соответствующего извещения из школы, и записал мой домашний адрес.

Пострадавших лечили с помощью акатинки. Наливали лекарство в фарфоровую миску, макали в него полотенце и смазывали все тело. Но в школьном медпункте запасы акатинки были невелики, и его не хватало. Поэтому в саду сжигали газеты, пепел смешивали с растительным маслом и этим смазывали раны. Интересно, что стало со школьницами после такого лечения?

В докладе Нагасакского мединститута «Об оказании помощи пострадавшим от атомной бомбардировки» в главе о радиоактивном облучении разъясняется:

«Первоначально существовало предположение, что расстройство пищеварения было вызвано употреблением в пищу тыкв, находившихся на поле в зоне атомного поражения; однако впоследствии выяснилось, что это результат облучения организма большой дозой радиации. Установлено также, что и при получении смертельной дозы вторичной радиации (т. е. в результате нахождения в зоне заражения) болезненные симптомы проявляются после короткого латентного периода. Человек не умирает мгновенно, но если организм поражен смертельной дозой, то никакое лечение не эффективно — вне зависимости от того, имелись ли травмы или пострадавший остался внешне невредим. Лучевая болезнь обнаруживалась и у жителей, оказавшихся в разрушенных домах вблизи эпицентра взрыва».

И муж той женщины в пестрых шароварах тогда, во время нашей встречи, разговаривая с нами, беспрерывно сплевывал. У него из десен сочилась кровь и скапливалась во рту. Жив ли он сейчас? Или он тоже получил смертельную дозу радиации?

В Дзюнин-тё я отправилась по Накадори. На этой улице стояли обычные жилые дома, кое-где попадались лавочки. Квартал казался неповрежденным, но только на первый взгляд. Дома с обеих сторон так наклонились к дороге, что едва не соприкасались крышами. Ставни везде распахнуты. Люди покинули жилища, двери оставив приоткрытыми. Прошел слух, что ночью на уцелевшую часть города будут сброшены зажигательные бомбы, поэтому многие жители собирались ночевать в горах или противовоздушных щелях. Квартал патрулировался отрядами самообороны. Как только я подошла к санитарно-полицейскому кордону на углу улицы, меня тотчас же окликнули: «Кто идет?» Повсюду было неспокойно, и меня подробно допросили, чтобы выяснить, кто я такая. На квартиру я попала в девятом часу вечера.

На другой день я решила вымыть запорошенные пеплом волосы — на дне таза осел песок вперемешку со стеклянными осколками. Я сосчитала осколки — их было шесть. Они впились в мою косу. Что же защитило меня от разящей взрывной волны и страшной вспышки? Хотелось бы знать — какая случайность спасла меня?

На другой день, десятого августа, я повстречалась с Инатоми, который в составе молодежного спасательного отряда прибыл из Симабара. Он пришел в Гассэмба, где мы укрывались. Это место, знаменитое отгремевшим здесь когда-то сражением, представляло собой цепь невысоких холмов. Многие жители Дзюнин-тё в эту ночь прятались в противовоздушных щелях на холмах. Инатоми побывал на моей квартире и разузнал, где меня искать.

Отряд студентов, в который входил Инатоми, десятого августа прибыл в Ураками, где они занялись подбиранием трупов. Останки людей, обгоревших до костей, не трогали, а трупы, опаленные до черноты и на которых сгорела одежда, укладывали в одном месте на пепелище. Их располагали по кругу, головами к центру; это было рационально —родственникам, приехавшим искать своих близких, так было легче их находить.

Инатоми с товарищами работали самоотверженно. Во время краткого отдыха, присев в поле, он впервые почувствовал пробиравший его по спине озноб. Эти человеческие останки, уложенные в круг под чтение буддийских молитв, казались бесформенной плесенью, проросшей на земле.

Инатоми лежал рядом со мной на склоне холма и подробно рассказывал все-все, что видел в Ураками. Упал ночной туман, приятно освежавший лицо.

— Тебе не холодно? — спросил Инатоми. Я отрицательно покачала головой. Он протянул руку и подложил ее мне под голову.

Подбирая трупы, Инатоми натолкнулся на ученицу из нашей гимназии. От оружейного завода она смогла добежать до Ураками и здесь, обессилев, рухнула. Она лежала навзничь посреди дороги, с растрепанными волосами, голая, так как одежда ее сгорела. На руках и ногах клочками свисало мясо, но пальцы время от времени конвульсивно шевелились. Она еще дышала. На лице ран не было, но кожа казалась прозрачной, как у восковой куклы. Полураскрытые глаза смотрели печально.

Сняв пиджак, Инатоми прикрыл им девушку. На одной ноге у нее была спортивная тапочка, с внутренней стороны которой он прочел название гимназии, имя и фамилию. Инатоми оторвал от своего полотенца полоску, обмакнул в воду кусок угля и, написав на ней фамилию девушки, крепко привязал к ее запястью. Конец ее был близок. Он пошел к грузовику за водой, а когда вернулся, она была уже мертва.

Фамилия девушки — Араки. На нашем курсе было несколько человек с такой фамилией. Араки, которую я знала, была одной из самых красивых среди нас. Вьющиеся волосы, кожа прозрачная и белая, как фарфор. По всем приметам, там, на пепелище, была она; только вот что касается цвета кожи, то у всех нас после той бомбардировки кожа стала прозрачной, как у восковых кукол.

Я слыхала, что Араки была единственной дочерью провинциального врача. Интересно, что стало с ее отцом?

Ночное небо над Гассэмба было усеяно мелкими дрожащими звездами. Я расчувствовалась от встречи с Инатоми. Неясные огоньки крошечных звезд казались мне душами моих погибших подруг. Как жестока смерть этих девочек, умерших одиноко, без родительского утешения! Я впервые расплакалась. В Ураками, царстве смерти, я была бесчувственной, словно робот.

Небо над Ураками было, как и вчера, багрово-красным.

— Тебе не холодно? — снова спросил меня Инатоми. Его самого бил озноб. Неожиданно он произнес: — Когда кончится война, давай уедем в Бразилию? Хватит с нас и пепелищ, и смертей.

— Но я, может быть, не смогу ходить, — ответила я.

— Значит, понесу тебя на спине.

Я с большим трудом добралась до Гассэмба. Расстройство желудка не проходило.

Я лежала, прижавшись к груди Инатоми. В ночном небе послышался гул самолета. «Вражеский налет, вражеский налет», — негромко оповещали дружинники из отряда самообороны.

Утром, на восходе солнца, Инатоми принес мне воды.

— Это из колодца. Вода холодная, вкусная, — сказал он, поднося к моим губам металлическую каску. Я напилась. Кожа Инатоми после сна пахла потом, запахом напоенного солнцем здорового юношеского тела. Вместе с водой я впитывала запах Инатоми и впервые после бомбардировки почувствовала: «Я жива».

Инатоми посадил меня на закорки, и мы начали спускаться с Гассэмба. В траве раньше срока цвела цувабуки.[16] Пекло солнце, и по шее Инатоми струился пот. Я лизнула языком — он был совсем не соленый.

— У тебя пот сладкий.

— Ты что, попробовала на язык? Ведь я не мылся, грязный… — И он встряхнул меня за спиной.

После нашей встречи Инатоми в течение целой недели подбирал трупы. «Мне страшно идти в свой институт. И хотя мне стыдно за свое счастье, что один спасся, я все же рад, что остался жив». Так говорил он по дороге из Гассэмба.

Рано утром десятого августа дядя, узнавший от Такано о страшном бедствии, постигшем Нагасаки, уехал из Исахая.

— По крайней мере, попробую добраться до медицинского института, а там видно будет, что делать, — заявил он матери и тете и, смазав свой ржавый велосипед, укатил.

С полудня городок Исахая был забит пострадавшими. Поезда ходили до станции Обаси, находящейся между Ураками и Митино. В Обаси был снесен даже вокзал, но поезда добирались вплоть до того места, где обрывались рельсы. Раненых грузили в товарные вагоны и доставляли в Исахая.

Вокзал в Исахая напоминал рыбный рынок. На платформе, как ободранные тунцы, рядами лежали тяжелораненые. Рук не хватало, поэтому раненые лежали и на платформе в Хидэри. Среди них находилась Танака — ученица нашей гимназии. Спина у нее была сильно обожжена, вдобавок в ране торчали стекла. Она лежала на животе прямо на бетоне, дожидаясь своей очереди, и время от времени жалобно стонала: «Больно… Солнце жжет…» Отвесно падающие лучи солнца словно иглами пронзали рану, причиняя невыносимую боль. Это была сущая пытка. Танака не переставая молила о том, чтобы кто-нибудь побрызгал ей водой на спину.

Наверное, такие же страшные мучения перенесла и Араки.

Моя мать и тетя не могли остаться безучастными к человеческому горю. Все члены женского комитета и днем и ночью были заняты оказанием помощи пострадавшим.

Мать пошла сиделкой в военно-морской госпиталь. Здесь она позднее и увиделась с Танака. Когда мать спросила ее обо мне, та ответила что-то невнятно. Мы с Танака работали в разных цехах, и она не знала, осталась ли я в живых. Но мать не поняла ее и, ошеломленная, так и присела.

Поздно вечером двенадцатого августа дядя вернулся домой, волоча за собой велосипед. Усевшись в прихожей и развернув фуросики,[17] сказал: «Всё кончено». В платке лежали кости и пепел. Потом стал рассказывать.

Недалеко от института он встретил студентов-медиков из спасательного отряда и спросил у них, знают ли они что-нибудь о судьбе его сына. Студенты ответили, что точных сведений не имеют, но добавили, что он, возможно, в аудитории, и назвали дяде ее номер. (Когда сын только поступил учиться, дядя однажды под каким-то предлогом побывал в институте — сам он имел всего лишь четыре класса образования, и поэтому к учебе сына относился с благоговением. Так что внутреннее расположение института дядя знал довольно хорошо.)

В аудитории, на которую ему указали, лежали человеческие останки — пепел и кости. Прах каждого человека был собран в отдельную горку, и все это размещалось по кругу. Странное это было зрелище — словно погибшие уселись на корточках в кружок. Он сосчитал количество горок. Их было девятнадцать. В центре круга — две отдельные. «Это профессора», — подумал дядя. Он начал по очереди исследовать каждую горку, осторожно — так, чтобы не разрушить их, — перебирая пальцами пепел. Дядя искал зубы. У его сына, еще когда тот учился в средней школе, испортились зубы, и на нескольких из них были поставлены золотые коронки. «Тогда его зубы обошлись мне недешево», — пояснил дядя матери и тете, назвав сумму, которую ему пришлось выложить за лечение.

Дядя решил: если он отыщет зубы, то удостоверится, что сына больше нет. В одной горке праха сверкнул кусочек золота. Дядя извлек его — он был оплавившийся и бесформенный. Ни в одной из горок он не нашел вещественного доказательства смерти сына. Сидя в центре круга, дядя подумал: «Возможно, сын остался в живых». Появилась надежда. Но когда под конец он стал исследовать еще одну кучку, то заметил в ней золотое перо. По случаю поступления племянника в институт мой отец подарил ему немецкую авторучку. Да, это было перо от отцовского подарка. Хлынули долго сдерживаемые слезы. «Погиб, погиб…» — причитал дядя, перебирая руками оставшийся от сына пепел.

Уходя, он, кроме сыновьего, положил в фуросики прах человека, который, видимо, был профессором, а также понемногу пепла из всех девятнадцати горок. «Все вместе поедете в мой дом», — сказал дядя, обращаясь к праху погибших.

И все-таки, даже обнаружив перо от знакомой авторучки, дядя никак не мог примириться с мыслью, что сын погиб. Он ходил по пепелищу, искал его среди мертвецов и раненых. Спрашивал студентов, называя им свою фамилию. Он повстречал двух-трех студентов, знавших его сына. Их ответы были одинаковы. В смерти сына не приходилось сомневаться.

На пепелище он встретил также Инатоми. От него и узнал, что я жива.

С того дня до самого окончания войны дядя не выходил из своей комнаты.

Мне не забыть слова, сказанные дядей пятнадцатого августа, когда он услышал сообщение об окончании войны. Слушая радио, дядя, закусив дрожащие губы, с ненавистью в голосе произнес: «Почему же он не объявил об этом раньше?»

Уже после войны он — император — приезжал в Исахая. Младшую сестренку, когда она со словами: «Пойду посмотрю!» — уже собиралась выскочить из дома, дядя схватил за ворот кимоно. «Если пойдешь, домой не возвращайся. И вообще, это относится ко всем». Средь бела дня он заставил закрыть все ставни. В то время вся наша семья жила в доме дяди. Это был исполненный гнева протест бессильного человека. В Нагасакском мединституте погибло, включая студентов, служащих и профессоров, более восьмисот пятидесяти человек. Фактически поголовное истребление.

После дяди из Исахая в Нагасаки отправились мать с тетей. Накануне там были разбросаны листовки, в которых говорилось: «13 августа будут разрушены оставшиеся улицы Нагасаки. Жители города! Спасайтесь как можно скорее!» Слухи передавались шепотом, и от этого становилось еще более жутко. Мать с тетей все двадцать пять километров прошагали пешком. Тетя тоже хотела удостовериться в смерти сына и посмотреть на место его гибели. Они попали в город со стороны Нисияма и расстались в Хаманомати. Мать появилась в доме, где я снимала комнату, тринадцатого августа в два часа пополуночи. Отдохнув немного, она чуть ли не силком заставила меня надеть соломенные сандалии, в то время как я из-за расстройства желудка и ходить-то как следует не могла. Чтобы сандалии не спадали, она привязала к их задникам шнурки. «Меня зовут Мё-тян», — напевала мать одну и ту же строку из детской песенки. Настроение у нее было приподнятое.

Слухи ползли самые нелепые. Говорили, например, что следующая бомба будет взорвана днем, в полдень, когда светит солнце. Энергия солнца-де усиливает ее мощь, вот поэтому-то и образуется такая высокая температура…

Значит, надо было бежать из Нагасаки, пока солнце не взошло. Ровно в три часа утра мы с матерью покинули Дзюнин-тё. В Исахая добрались днем, в половине третьего. Мы шли без передышки, но все же нам понадобилось почти двенадцать часов. По пути, на морском берегу в Кикидзу, неожиданно повстречались с М. — учительницей из моей гимназии.

Девятого августа она поехала в Омура на совещание преподавателей, и это спасло ее от неминуемой смерти. Т. и К. погибли. «Мне нет прощения, что я одна осталась в живых. Теперь буду работать еще за двоих», — говорила М. матери. Тринадцатого августа она ездила в Исахая разыскивать своих учениц, и теперь как раз возвращалась пешком в город. Она сказала также, что завтра еще раз пойдет на оружейный завод и будет как следует там искать.

Т. умерла мгновенно — на нее упал подъемный кран, размозжив ей череп. Учительница японского языка и литературы К. прожила часа два. Ее придавило металлической конструкцией, из-под которой она не могла выбраться. Она даже не могла пошевелиться и скончалась, держась за руки своих учениц. А одной моей однокласснице защемило руку, и она заживо сгорела. Рассказывали, что она кричала: «Отрежьте руку!» Пережить такой ужас, видеть, как подступает пламя — вот где сущий ад. В том цехе, где находилась К., огня не было. Хоть от этого ужаса она была избавлена. Ее кремировали.

Спустя месяц после нашей встречи в Кикидзу М. умерла от лучевой болезни в результате вторичного радиоактивного облучения. У нее выпали на голове все волосы, а за несколько дней до смерти она лишилась рассудка. Она размахивала женским мечом и, целясь в небо, наносила им удары. Ее тело сожгли на пустыре за воротами школы. На месте кремации осталась черная сажа. «Вон там ее сжигали», — показала мне это место подруга.

«Ничего, будем живы-здоровы до самого конца войны. Если прилетят Б-29, мы спасемся бегством» — это были последние слова, услышанные мною от М. Ей было лет двадцать пять — двадцать шесть. Интересно, любила ли она кого-нибудь в своей короткой жизни?

Наши учительницы, все трое, были не замужем. Т., которой краном размозжило голову, кареглазая красавица родом из Огара, была единственной дочерью настоятеля буддийского храма. Мне пришел на память медосмотр, который проводился в тот день, когда нас направили работать на завод. Нас то гоняли на анализ крови, то заставляли мерить температуру, а под конец пришлось долго ждать у рентген-кабинета. Я стояла в углу комнаты, едва сдерживая слезы. «Не волнуйся, — улыбнулась, сощурив глаза, Т. Затем, взяв в руку цепочку, висевшую у меня на шее, спросила: — Талисман?» Это был серебряный медальон, отделанный маленькими рубинами, — подарок отца. «Но фотографии внутри нет», — поспешно пояснила я. «А если бы вставила, было бы шикарнее. Только вот лица не видно, пока не раскроешь», — пошутила она. Ее светло-коричневые ресницы вздрагивали.

Пятнадцатого августа 1945 года война для нас окончилась. Всего неделю спустя после атомной бомбардировки. «Почему же он не объявил об этом раньше?» — вот единственное воспоминание, что осталось у меня от того дня.

Однажды, вскоре после окончания войны, в калитку нашего дома вошла девчушка. Попросила у матери, которая в это время развешивала белье, старые газеты. Муниципалитет дал указание организовать сбор.

— Из них делают лекарство. Говорят, хорошо помогает. Ну как, тетя, дадите? — спросила она. Затем, заметив меня: — Так это ты попала под бомбежку? — Она внимательно смотрела то на мать, то на меня. — От этой бомбы все умирают, даже и те, кто остался невредим. Вот потому и нужно готовить так много лекарств. Просто жалость берет! — Девочка казалась года на два моложе меня. Она даже не позаботилась о том, чтобы говорить потише, — так искренне сочувствовала.

— Уходи-ка, не болтай лишнее! — рассердилась на нее мать.

Городок полнился слухами. Но были не только слухи. Перед нашим домом проносили гробы. Многие жители Исахая работали на заводах в Нагасаки. Теперь родственники несли их в белых гробах вдоль реки Хоммёгава к крематорию.

Юноша из соседнего дома тоже умер. Он служил на сталелитейном заводе. Вернулся домой без единой раны. «Тетушка, мне повезло», — радостно сообщил он моей матери, высунув голову из-за забора. Но через два-три дня у него поднялась температура, выпали на голове волосы, начался понос, и он скончался.

Атомные жертвы, размещенные в военно-морском госпитале и в школах, умирали один за другим. Начиналось с расстройства пищеварения, затем наступала смерть. Многие, как и М., сходили с ума, вероятно, из-за ужасов, пережитых девятого августа.

Ужасно неприятно, когда начинают выпадать волосы. Стоит тряхнуть головой, и они тут же сыплются на плечи. И тогда возникает чувство, что смерть уже совсем рядом. Каждое утро я распускала волосы, чтобы посмотреть, насколько они поредели. Действительно, с каждым днем выпавших волос становилось все больше. Я их собирала в пучок и показывала матери.

— Это оттого, что сейчас осень, — говорила спокойно мать.

Но однажды утром с трюмо исчез гребень. Не оказалось его и на туалетном столике старшей сестры. Все гребни в доме были спрятаны. С этого дня я целый месяц не расчесывала волосы. Перехватила их резинкой у самых корней и месяц не развязывала. У меня совсем пропал аппетит, все тело сковала слабость. С каждым днем я все отчетливее ощущала, как убывают мои силы. Голова стала совсем тяжелой. Не было сил пошевелить рукой или ногой, они тоже словно налились свинцом. Если я садилась по-японски, на ноги, у меня начинали ныть плечи, и голова клонилась под собственной тяжестью. Удобнее всего было лежать на боку. Видимо, зная что-то обо мне, младшая сестренка издали внимательно ко мне присматривалась. Старшая сестра тоже была со мной ласкова. Мои в общем-то своенравные сестры исполняли любое мое желание.

Однажды, случайно бросив взгляд на руку, я заметила на ней мелкие красные пятнышки миллиметра два в диаметре. Их было довольно много — на внешней стороне руки от кисти до самого плеча. Пятнышки располагались у корней волосков. У самого корня была припухлость в виде бугорка, а краснота ярче. Они чесались, и, когда я поскребла одно, на ногте осталась жирная капелька гноя. Затем пятна появились и на ногах. Однако на животе, груди и спине их не было. Пятна выступили только на руках, которые во время взрыва были открытыми, да еще там, где тело прикрывали черные шаровары.

Во время атомного взрыва наиболее чувствительными к радиации оказались органы пищеварения и волосы. Нагноение было связано с ослаблением организма, а также с уменьшением числа лейкоцитов в крови. Но если эта болезнь вызвана внутренними процессами, происходящими в организме, тогда непонятно, почему же она проявляется только на определенных участках тела? Если бы мне в то время сделали анализ крови, вероятно, оказалось бы, что лейкоцитов у меня тысячи две-три. Несколько лет назад у меня было три тысячи шестьсот единиц лейкоцитов. Это обнаружилось после очередного медосмотра, которые хибакуся проходят регулярно. Результаты тщательного обследования мне прислали в письме. Я пережила более сильный страх смерти, чем тогда, в четырнадцатилетнем возрасте. У меня на руках был уже малолетний сын. Я взмолилась: «Только не теперь».

Нагноение было ужасное, и, когда мне приходилось менять положение тела, возникала острая боль в лимфатических узлах.

Стояли знойные сентябрьские дни. «Фу, плохо пахнет», — заявила сестренка и убежала от меня. Дурно пахли не только красные гнойнички. Тяжелый запах шел и от волос. Целый месяц я их не мыла. Голова чесалась только вначале, особенно нестерпимо на десятый день, а потом я привыкла. В волосах кишели вши. Я чувствовала, как они там бегают, — такое ощущение, словно шелковой ниткой проводят по телу. Их становилось все больше, они выползали на шею. У старшей сестры лопнуло терпение, и она перерезала резинку, стягивавшую пучок моих волос.

— У меня волос не останется, — пожаловалась я матери.

— Выпадут так выпадут. А смерть придет — будешь помирать, — безжалостно заявила сестра. В течение месяца она исполняла любое мое желание, а теперь стала словно бесчувственная.

— Перестань, ведь девочка, может быть, умрет. — Мать невольно выдала тревожные думы, таившиеся в ее сердце.

— Да, может быть, и умрет. Только когда? И я ведь когда-нибудь тоже умру. Довольно потакать ее капризам.

Из-за фусума[18] высунулась сестренка. Ей-то больше всех доставалось: я еле ходила и поэтому без конца гоняла ее туда-сюда.

— Мне тоже так кажется, — встряла в разговор она.

Я-то полагала: как славно, что я выжила всем смертям назло и проживу долгую жизнь… Но сестрам это не понравилось.

Когда проходят день за днем, а больной, который должен был умереть, продолжает жить, — близкие устают. Они начинают выражать нетерпение: «Если собрался умирать, то уж делай это поскорее». Заметив это за своей старшей сестрой, я почувствовала, что хочу умереть хотя бы из чувства долга. Такой уж у меня характер.

В конце концов волосы у меня не вылезли. Горсть вшей и пучок выпавших волос — таков был месячный итог.

Вскоре я получила по почте письмо. Оно было вложено в грубый конверт коричневого цвета. Надписанный, должно быть, сломанным пером, он был весь забрызган кляксами. Письмо пришло на мое имя. Я взглянула на обратный адрес — там стоял штемпель завода, на котором я работала по мобилизации. В конверте лежал листок с четырьмя-пятью строками приветствия, отпечатанными на машинке, и денежный перевод. Плата за трехмесячную работу — восемнадцать иен.

— А что, за тех учениц, что погибли, тоже заплатили по восемнадцать иен? — подала голос мать из кухни, освещенной вечерним солнцем.

В то время за учебу в гимназии мы платили по семь-восемь иен в месяц. Плата взималась даже тогда, когда мы не учились, а работали на заводе. Эта сумма, превышавшая наш заработок, шла в счет пожертвований на пользу родине. Выиграли мы или остались в убытке? Как бы то ни было, теперь у меня есть восемнадцать иен, и если я умру, то хотя бы на цветы к похоронам деньги есть. Конечно, на роскошные европейские букеты их маловато, но, к примеру, полевыми можно будет завалить весь гроб. Ведь хочется, чтобы было много цветов, как и подобает на похоронах девочки.

— Если умру, купите на эти восемнадцать иен цветы, — попросила я в шутку. Мать, варившая в это время бататы, ужасно рассердилась:

— Умрешь — ни гроша не потрачу!

До меня дошел слух, что за учеников, погибших во время атомной бомбардировки, выплатили по пятьдесят две иены. Кто определил эту плату за жизнь — завод или государство? Во всяком случае, и то хорошо: ведь поняли, что человеческая жизнь чего-то стоит. Узнав свою цену, я и буду вести себя соответственно ей.

Сейчас же, если я умру, государство на мои похороны выдаст шестнадцать тысяч иен. Эта сумма установлена для «особо пострадавших». Но это вовсе не значит, что в случае смерти государство выплатит ее незамедлительно. Нужно еще подтверждение, что смерть наступила вследствие радиоактивного облучения. Кроме того, для получения шестнадцати тысяч иен на похороны необходимо представить: заявление с просьбой о выплате пособия, свидетельство о смерти, регистрационную карточку (с пометкой о смерти), «Книжку пострадавшего от атомной бомбардировки» и личную печать покойного.

Я собираюсь написать в завещании, чтобы мне на все шестнадцать тысяч иен купили цветов. Если, например, тюльпаны, то их даже в зимнее время, пусть по двести иен за цветок, можно будет купить восемьдесят штук. Пышные получатся похороны. А если не тюльпаны — сойдет и редька. На эти деньги тоже можно купить восемьдесят штук. Хотя нет, пока я писала эту повесть, цены поднялись, и теперь получается только пятьдесят три редьки.

Прошел слух, что атомным больным помогают листья хурмы. Они якобы выводят из организма яд, и нагноение проходит. Мать сбила шестом листья с хурмы, растущей у нас в саду. Стоял сентябрь. До листопада было далеко, и листья еще совсем не пожелтели. При ударах шестом ветки гнулись, листья летели в разные стороны. Тщательно собрав и перемыв, мать заливала их водой и долго варила над костром. По мере кипения зеленый сок становился коричневым, а затем черным. Мать наливала полную чашку отвара и подносила мне: «Пей!» Отвар из листьев хурмы имел специфический запах и был таким горьким, что сводило челюсти. «Не могу». Я возвращала назад питье. «Очень плохо, тогда ты не выздоровеешь». Мать печально смотрела на меня. А для меня не было ничего тяжелее, чем видеть огорченное лицо матери. Когда я, пересилив себя, выпивала, она радовалась и награждала меня ложкой сахара. Сахар в то время был драгоценностью. Он бережно хранился у нас в ржавой консервной банке и потому отдавал металлической ржавчиной, но все равно был очень вкусным. Конечно, лучше было бы сахар добавлять прямо в питье, но мать этого не делала, заявляя, что помогает только горький отвар.

За одну неделю ветки хурмы совсем оголились. Мать собирала даже листья, залетевшие с улицы. В те дни, когда ей удавалось собрать хороший «урожай», она находилась в приподнятом настроении. «Скоро поправишься»,— твердила она, смывая у колодца грязь с листьев. Листья обретали здоровый темно-зеленый цвет. Даже больные, темно-коричневые листья, смоченные водой, ярко блестели в бамбуковой корзине. Они казались наполненными жизненными соками, и мне тоже думалось: если я буду пить этот отвар, то наверняка скоро поправлюсь.

Однако лекарство не улучшило мое состояние. Услыхали, что помогает другое растение — хоуттуиния. Мать немедленно отправилась собирать эту траву на полевых межах и в долине Хоммёгавы. Тоже варили, не высушивая. Отвар получался того же цвета, что и из листьев хурмы, но какой-то безвкусный. После него оставалось неприятное ощущение тяжести в желудке. Я терпеливо пила, но опять безуспешно, и тогда мать заставила меня принимать ванны с этим отваром. Хоуттуиния — лекарственная трава, ею лечат гнойники, и поэтому, наверно, отвар проникал в самую глубь ранок. Гной начинал вытекать и плавал на воде в ванне. Затем, наложив хорошо отжатое полотенце на красную мякоть ранок, удаляли из них влагу. Но стоило слегка надавить, как из ранок сочилась кровь, проступая пятнами на полотенце. Постепенно раны затягивались корочкой, но, чтобы ее сохранить, никакого лекарства не было. Когда я садилась, то открытыми ранами касалась циновки, а когда вставала, прилипшие к циновке струпья сдирались. После в ранах снова накапливался гной. И так до бесконечности. Журналист Такано, не в силах видеть мои страдания, принес мне какое-то лекарство, которое он попросил у американского врача, жившего в Обама. Он вытащил из нагрудного кармана бережно завернутые в бумажку три белые горошины. Их нужно было принимать по одной штуке через каждые шесть часов. Мать давала их мне по звонку будильника. Через десять дней нагноение прекратилось, ранки затянулись желтыми струпьями. Мне до сих пор совершенно непонятно, почему нагноение, возникающее как следствие недостатка лейкоцитов и общего ослабления организма, прошло от принятия антибиотика. Сколько бы мне ни объясняли, для меня мое выздоровление остается таким же чудом, как появление листвы на засохшем дереве.

Двадцать третьего сентября умер Инатоми. В тот день стояла прохладная погода, с залива Ариакэкай дул свежий ветер. Приближался тайфун, и море там, где впадает в него река Хоммёгава, было свинцового цвета. Обычно в прохладные дни мне становилось полегче, ветер несколько остужал мои воспаленные гнойные раны. Благодаря лекарству, добытому Такано, новые пятна не появлялись.

Я сидела на веранде, прислонившись к столбу, и наблюдала за движением облаков. Домой вернулась мать, которая ходила копать бататы.

— Говорят, Инатоми в больнице, — сообщила она. — У него уже несколько дней высокая температура, а сегодня утром его положили в больницу.

После полудня меня посадили в велосипедную коляску — я поехала навестить Инатоми. Хотя мои болячки уже заживали, но при ходьбе появлялась сильная боль, и поэтому, если мне нужно было выйти из дома, меня вывозили в велосипедной коляске.

Инатоми, вопреки моим ожиданиям, выглядел бодрым.

— Эй! — помахал он мне рукой, здороваясь. Однако медсестра предупредила:

— Только десять минут.

Из-за высокой температуры глаза у Инатоми были красные и влажные. Он часто дышал. Состояние его было гораздо тяжелее, чем мне показалось с первого взгляда. Вглядываясь в него, я заметила, что черты его лица утратили прежнюю мужественность. Он не мог даже жевать и слова произносил невнятно, а во время разговора рот его оставался полураскрытым. Никто не понимал, почему ему так плохо.

— У меня не хватает солей. Если бы я поел горячей каши с соленым кунжутным семенем, то сразу бы выздоровел, — проговорил он беспечно. — Обязательно поедем в Бразилию. Идет? — сказал Инатоми, глядя то на мать, то на меня.

— Я, может быть, не смогу ходить, — ответила я ему теми же словами, что и тогда, в Гассэмба, и Инатоми засмеялся.

— А я понесу тебя на спине! Хорошо, тетушка?

Мать ответила неопределенной улыбкой.

Пообещав приготовить для него необыкновенно вкусное угощение — для этого нужно подсушить как следует на бумаге морские водоросли, растереть их в ладонях и смешать с солью и кунжутным семенем, — я вернулась домой. У меня сразу же поднялась температура, ведь я очень давно не выходила из дома.

В ту ночь Инатоми умер.

Двадцать третьего сентября полил сильный дождь, предвещавший приближение тайфуна. Причина смерти Инатоми — лучевая болезнь.

В октябре 1945 года на месяц позже обычного начался второй семестр. В первый день до занятий состоялась панихида. Мой врач запретил мне ехать, но мне хотелось во что бы то ни стало присутствовать на ней. Я отправилась вместе с матерью. Траурная церемония проходила в актовом зале. На потолке в самом центре зала зияла дыра, в ней торчала металлическая арматура, а сквозь дыру виднелось ясное осеннее небо. Залетал ласковый осенний ветерок.

С полуразрушенного потолка свисала люстра, и молочно-белые плафоны ее раскачивались на ветру. На заднике сцены были начертаны имена учителей и учеников, погибших в результате атомной бомбардировки. Их имена располагались тесно в пять вертикальных рядов от края до края стены. Интересно, сколько же имен уместилось в одном ряду? На столике, обтянутом белой тканью, лежали поминальные подношения — семена кунжута, выращенного на школьном участке, зеленый, еще слишком ранний для этого времени инжир, зеленые мандарины и батат. Из цветов — только космея. Скромный получился алтарь.

На стульях сидели оставшиеся в живых ученицы, одетые в матроски. У половины из них на голове не было волос. На девичьих головах должны бы развеваться волосы, а у этих — облик монашек. Сходство с монахинями — еще не беда, если бы в них ощущалась жизненная сила. А у этих девочек головы безжизненно поникли. Ученицы расположились в центре, а по бокам — учителя и родители погибших детей.

Началось чтение сутр.
Директор школы сидел неподвижно, закрыв глаза и крепко сжав руки в кулаки. Матери, не выдержав, начали плакать, низко склонив головы; отцы с ненавистью смотрели в потолок.
Оставшиеся в живых ученицы чувствовали себя будто виноватыми в том, что уцелели. Плач матерей болью вонзался в сердце.
Учитель, ответственный за проведение церемонии, называет имена погибших школьниц. В голосе его скорбь.
В зале поднимается дым от ароматических палочек. Залетающий ветерок разносит дым.

Ученицы поют похоронную песню — плач по умершим. Несколько учениц, присутствовавших на панихиде, вскоре умерли. У меня была подруга, которая вышла замуж, родила ребенка, а однажды утром скоропостижно скончалась от лучевой болезни. Иногда я тихо напеваю похоронную песню. Это — песня о юности моих сверстниц.

Каждый год должны благоухать
Весной — цветы, а осенью — красные листья.
Где вы, ушедшие из жизни?
Зови, не зови — они не вернутся.
О, как печально!
Слушайте, любимые учителя и наши подруги!
Мы сегодня скорбим о вас.

В американском документальном фильме об атомной бомбардировке есть великолепная заключительная фраза: «Так закончилось разрушение».

022

Расул Гамзатов
Колокол Хиросимы

1

«Камень, срывающийся со скалы,
Где ляжешь ты через мгновенье?»
«В подножье горы, где, цвета золы,
Другие лежат каменья».

«Куда, моя песня, летишь чуть свет
В багровом предутреннем дыме?»
«К подножью холма Незабытых Бед!»
«Где же такой?»
«В Хиросиме!»

«Песня моя, в чужеземную даль,
Может, летишь ты без нужды?»
«Нет, не чужда мне чужая печаль,
Муки чужие не чужды!»

«Песня,
на свете так много утрат,
И мертвые невоскресимы.
Что будешь ты делать?»
«Бить стану набат
В колокол Хиросимы!»

Пусть на столбе он гудит что есть сил,
Прикованный цепью опорной,
Об аде,
который не выдуман был,
А явью был рукотворной.

Бью в колокол этот каждой строкой,
О том поведать желая,
Как вдруг испарившеюся рекой
Обернулась река живая.

Плакальщиц мира родная сестра,
Где в камень впечатались тени,
Встала обуглившаяся гора
Пред городом на колени.

Молю услыхать колокольный зов
Пламенем заживо стертых.
Жаль, что господь не доверил мне слов,
Что воскрешают из мертвых.

Я заклинаю:
набатно гуди
Сквозь версты, и лета, и зимы
У человечества в каждой груди,
Колокол Хиросимы!

И Тихий заставь грохотать океан,
И, все озаботив режимы,
Решительно властвуй над памятью стран,
Колокол Хиросимы!

Восстаньте, исчезнувшие в огне.
Пусть кровь заклокочет в аортах.
Колокол бьет, и кажется мне –
Вы восстаете из мертвых.

Мнете траву на зеленых лугах,
Не тени, а смертные люди.
Вновь пламя разводите в очагах
И поклоняетесь Будде.

Висят, как игрушечные, сады.
У садовников лет в запасе
Не меньше, чем палочек для еды,
Зовутся которые «хаси».

Не ломом железным – гулкой строкой
Бью в колокол воспоминаний.
Воскреснув на улице городской,
Влюбленные ждут свиданий.

Стучат очарованные сердца,
Как прежде,
как прежде,
как прежде.
И прозревают глаза у слепца,
Отчаявшегося в надежде.

Вижу: восстал из могильных пластов,
Исполненный многообразья,
Сонм человеческий всех возрастов,
Исчезнувший в одночасье.

Люди,
обличье у них не одно, –
И лик торжествует над маской.
Смотрит на девушку в кимоно
Парень с набедренною повязкой.

С губ его сходит молчанья печать
И – вырывается слово.
Стрелки часов заходили опять
Велением вещего зова.

Стою в кругу воскрешенного люда,
Вверху – облака-пилигримы.
«Люди, скажите, кто вы?
Откуда?»
«Мы люди из Хиросимы!»

Плачу, но слезы не застят мне глаз,
Сердце – открытая рана.
«Кто вы?»
И вдруг мне послышался глас:
«Мы люди из Дагестана!»

Страны, задумайтесь!
Не для легенд
Бьет колокол где-то близко.
«Кто вы?»
«Мы люди из графства Кент!»
«Кто вы?»
«Мы люди из Сан-Франциско!»

Насторожитесь! Колокол бьет.
И видеть повсюду должны мы
Журавлика, выпущенного в полет
Девочкою Хиросимы.

Бумажный журавлик, в небе плыви!
Взрыв атомный не убывает.
Смерть – белогвардейка:
она в крови
Шарики красные убивает.

Слабенькой ручкой отправленный в путь,
Журавлик,
Ведь люди спасимы!
Сегодня моим Вергилием будь,
Девочка из Хиросимы.

2

Земной верстою и морскою милей
Печали не измерить все равно.
Веди меня, мой маленький Вергилий,
И посетим живых мы заодно.

Вот госпиталь,
где врач у изголовья
Ровесницы твоей встречает ночь.
Угасшая сама от белокровья,
Вздыхаешь ты:
«Ей нелегко помочь».

Куда деваться от жестоких былей?
И мы идем вдоль стонущих палат.
За кругом круг.
Мой маленький Вергилий,
Веди меня сквозь этот белый ад.

У лучевой болезни стало в мире
Все больше жертв.
Кто в этом виноват?
Глянь: город словно сделал харакири, –
Разрезы от реклам кровоточат.

Через его распоротое чрево
Направимся, мой бедный проводник.
Куда пойдем мы – вправо иль налево?
А может быть, к могилам напрямик?

Здесь нам с тобой не нужен переводчик,
Прошли черту кладбищенских ворот,
И вздрагивает гейгеровскии счетчик:
От мертвых излучение идет.

«Оставь надежду всяк сюда входящий».
Над скорбным полем неземная сень,
И каждый человек, под ней лежащий,
Покинул мир в один и тот же день.

И в светопреставленье виноватых
Найти с тобой мы можем хоть сейчас.
Еще живет в Соединенных Штатах
Старик, отдавший дьявольский приказ.

Его изобличим мы без усилий.
Греми судейски, колокольный зык.
Веди меня, мой маленький Вергилий –
Сошедший с пьедестала проводник.

Пойдем в страну обожествленья денег.
Чтобы тебя воочью – не вдали –
Увидеть мог бы каждый соплеменник
Свихнувшегося Клода Изерли.

Пилот военный – в утро роковое
Он сбросил бомбу –
точен и матёр.
И сотни тысяч – скопище людское –
С лица земли одною бомбой стер.

А если вдруг…
меж войн прервется роздых
И разорвутся бомбы все…
Тогда
Окажутся смертельными и воздух,
И хлеб, и соль, и розы, и вода.

Эй, люди, отрекитесь от идиллий,
Задуматься вам подан верный знак.
Жаль, я не Дант,
мой маленький Вергилий,
Он в колокол ударил бы не так.

Живым о жизни думать соприродней,
Согласен я, чтобы в кромешной мгле
И преисподняя осталась преисподней,
Лишь не было бы ада на земле.

Сама с собою никогда не ссорясь
И призванная быть сама собой,
Бей в колокол, труби, людская совесть,
Вставай на смертный, справедливый бой!

Всех наций, возрастов и всех фамилий
Буди людей, чтоб озарился мрак.
Жаль, я не Дант,
мой маленький Вергилий,
Тревогу он ударил бы не так.

И розы под названьем «ямабуки»
Вокруг желтеют каждый год подряд.
И ты к живым протягиваешь руки,
А рядом я печально бью в набат.

01

099

(Tashriflar: umumiy 297, bugungi 1)

Izoh qoldiring