Кнут Гамсун. Три эссе.

023
К 155- летию со дня рождения великого норвежского писателя Кнута Гамсуна

   В античности была поговорка, любимая Августом: «Festina lente». Обращения ко мне свидетельствуют лишь об одном: о всеобщей растерянности среди людей. Все мечутся вслепую, не ведая покоя. Люди забыли Бога, всемогущий доллар, не сможет заменить его, а технические изобретения не удовлетворяют духовные потребности. Тупик. В этих условиях одна лишь Америка набирает скорость. Ничто не остановит ее, она устремляется вперед, она прокладывает себе путь. Свернет ли Америка с пути? Да ни за что на свете! Она лишь увеличит скорость во сто крат, закружив в ураганном вихре и раскалив добела жизнь всей планеты. Сейчас в Европе в ходу слово «американизация», а в старые времена говорили: «Festina lente».

Кнут Гамсун
ТРИ ЭССЕ
02

О БЕССОЗНАТЕЛЬНОЙ ДУХОВНОЙ ЖИЗНИ
Перевод с норвежского: Элеонора Панкратова
02

029Расскажу только об одном случае из многих, о том, самом последнем, происшедшем со мной в Лиллесанне.

Как-то вечером, несколько недель тому назад, я совершал свою обычную прогулку в сторону Моланнской церкви, расположенной в трех с половиной милях от города. Вот уже в который раз бродил я по кладбищу, читал надписи на камнях, удивляясь тому, сколь многие отошли в мир иной «с верой в Спасителя нашего», и наконец остановился у деревянного креста, на котором было начертано женское имя, а под ним надпись следующего содержания: «А я знаю, Искупитель мой жив и я во плоти моей узрю Бога. Иов. 19.25.26».

Смысл ее показался мне неясным. Я понял, что она чем-то связана с Воскресением, но как-то не соответствовала нашим привычным представлениям о нем, а эти слова насчёт плоти показались мне настолько загадочными, что я переписал весь текст в записную книжку, с тем чтобы при случае показать его кому-нибудь, кто разбирается в этом лучше меня.

На обратном пути я так был захвачен другими разнообразными впечатлениями, что и думать забыл про эту «плоть». Мое внимание было поглощено тем, что встретившиеся мне почтенные граждане взирали на меня с таким нескрываемым негодованием, прямо-таки шарахались в сторону, видимо считая с моей стороны наглостью гулять там же, где они. Я уже было попривык к выразительным взглядам и гримасам местных жителей в свой адрес, они не были мне в новинку, и всё-таки мне стало грустно и стыдно снова ощутить себя изгоем, ведь я никого не убивал, не грабил, не насиловал.

Поравнявшись с одним из первых городских домов, я услышал заунывную мелодию Санкея, пели дуэтом под аккомпанемент гитары. Я остановился, ощутил ещё большее уныние, пение растрогало меня, и, опершись на штакетник, я стал жадно ловить звуки музыки. Вокруг не было ни души.

Но постепенно сюда устремился народ, стали останавливаться прогуливающиеся, на улицу вышли жители соседних домов, и я вновь был принуждён терпеть, хотя и ставшие привычными, злобные взгляды. Это было невыносимо, и посему я отправился поскорее своей дорогой.

Я рассказываю все это, чтобы стало ясно, что по возвращении домой настроение моё отнюдь не было радужным.

Я принялся расхаживать по большой открытой веранде, я ведь снимаю и веранду, которая целиком в моем распоряжении: веранду с великолепным видом на море, просторную, как зал для танцев, с прекрасными цветами и вьющейся растительностью. И вот я расхаживаю по ней, смотрю на морскую гладь внизу; там темно, только вдали мерцает свет маяка на Салтхолмене. Но, сколько бы я ни мерил шагами веранду, размышляя о том о сём, настроение моё никак не улучшалось, и, когда часы на церковной башне пробили двенадцать, я ушел с веранды в комнату.

Я зажёг лампу, набил трубку, выбрал кое-что почитать, взял, как обычно, карандаш и бумагу и отправился в спальню. Все эти детали важны.

Потом я улёгся.

С собой в постель я взял номер «Национального экономического вестника» и углубился в статью «О строительстве каналов в наше время». Когда взгляд мой скользнул по имени Алоста, я на мгновение задумался об этом замечательном иезуите, о котором мне когда-то довелось читать раньше. Потом я дочитал статью, выключил лампу и заснул.

Все это произошло вечером.

Утром, едва пробудившись, я взглянул на два листка бумаги рядом с собой и, увидев, что они испещрены записями, тут же принялся разбирать их. Это были два небольших текста, своеобразные охотничьи байки.

Я был так поражен, что еще долго сидел в постели, не одеваясь и не шевелясь. Охота — это как раз то, в чём я абсолютно не разбираюсь и о чём никогда не думаю. По сравнению с охотой меня гораздо больше интересует земледелие или, скажем, портновское дело.

Потом, когда я стал размышлять обо всём этом, у меня явилось внутреннее ощущение того, что я ночью взял со столика кровати карандаш и бумагу и записал эти два наброска. Писал в темноте, буквы скачут вниз и вверх, но орфография и пунктуация точно такая же, как если бы я писал всё это в состоянии бодрствования. Могу утверждать, как хорошо знающий собственный почерк, что я очень торопился, когда писал; но в то же время в моём тексте нет ни одного зачёркнутого слова, ни одного исправления.

На одном из листочков стоит заголовок «О ловле петухов», текст содержит следующее:

«Для такого дела надлежит нанять матросов с четырнадцати судов, стоящих в гавани, чтоб они побежали за петухом и схватили его. После того как петух пойман, следует сесть вместе с ним в повозку, запряжённую парой лошадей, и объехать город три раза, с тем чтобы окончательно усмирить петуха, а затем сойти с повозки и загнать его в дровяной сарай. Далее следует зайти в какой-нибудь дом и попросить чугунную крышку от кастрюли, чтобы накрыть ею петуха, после чего надо, чтобы какая-нибудь маленькая девочка четырех лет просунула руку под крышку и достала петуха».

Второй текст звучит так: «На заячью охоту следует отправиться после полудня, имея соответствующую экипировку: камень, нюхательный табак и зеркальце. Камень, на который необходимо посыпать нюхательный табак, ставится на пути у зайца, а самому надлежит притаиться и ждать. Появляется заяц, нюхает табак и начинает чихать. Чихая, он ударяется головой о камень и падает замертво. Тут нужно стремительно подскочить к зайцу, схватить его за уши и приблизить к мордочке зеркало, чтобы убедиться, что он мёртв, проделать все это следует с чрезвычайной осторожностью, чтобы не мучить понапрасну зверька. Но если окажется, что заяц ещё жив, то необходимо его положить на траву, подождать, пока он не испустит дух, а если видно сразу, что мёртв, то не остаётся ничего другого, как взвалить его на плечо и нести домой».

Этот второй текст никак не озаглавлен, а вернее, над ним написаны какие-то причудливые загогулины, но это не буквы, прочитать их невозможно, вглядевшись внимательнее, я вижу что-то похожее на иероглифы. Конечно, поскольку первый текст имеет заглавие «О ловле петухов», то второй вполне мог бы называться «О ловле зайцев». И всё же, судя по всему, я не собирался давать ему такое название. Нелепый заголовок начинается с буквы «В», впрочем, видно, что он был приписан после того, как текст был целиком закончен.

Оба наброска приводятся здесь абсолютно в том виде, в каком они запечатлены в моих бумагах, без правки.

И раньше на других квартирах мне случалось ночью воспроизводить забытое или сочинять десяток строк в темноте, находясь в полусне, но я всегда отдавал себе отчёт в происходящем и утром сразу искал бумаги, чтобы посмотреть и решить, не сгодится ли мне в работе записанное ночью. В дневное время у меня бывает тоже такое состояние, когда все мои мысли и чувства настолько обострены, что образы, подобно ярким галлюцинациям, обступают меня и я начинаю не отрываясь писать, хотя потом мне, перечитывая, приходится править написанное. Но на этот раз я работал в состоянии глубокого сна и написал всё не только логически правильно, но и художественно, и мне оставалось совсем немножко подправить охотничьи байки, сочинённые той ночью. Я так их оцениваю не потому, что в них содержится что-то такое необыкновенно забавное, хотя они весьма причудливы да ещё претендуют на потрясающие открытия в области охотничьего промысла, открытия доселе неведомые.

Такова была моя первая мысль при пробуждении, и я отнёсся к происшествию с юмором.

Теперь возникает вопрос, не доводилось ли мне где-либо слышать или читать эти истории. Сколько я ни старался, ничего похожего вспомнить не мог, они были совершенно незнакомы мне. Охота и всё, что с ней связано, никогда не интересовала меня, а если я и натыкался на какие-либо подобные истории, то пропускал их, мне всё это скучно. Я такого не читаю. Таким образом, я ощутил почти полную уверенность, что истории эти сочинены мною.

Даже в том случае, сказал я себе, если я от кого-то слышал или где-то читал эти истории, я не помнил их наизусть, и тогда непонятно, каким же образом я умудрился так стремительно и так грамотно записать их. Обе байки написаны тем почерком, каким я имею обыкновение делать предварительные наброски, теми недописанными буквами, которые я и сам не всегда могу разобрать.

Как же объяснить всё это?

Проходит четыре дня с четверга до понедельника. И в вот понедельник вечером я сижу и читаю газету, и вдруг меня осенило, я наткнулся на обыкновенное слово в конце газетного столбца, которое мгновенно произвело необычное действие, в голове моей закружился целый вихрь ассоциаций. Прочитанное начинало брезжить как что-то знакомое в сознании, временами отдаляясь, в то же время это ощущение было такое неясное и кратковременное, что я скорее помню лишь сам его факт, нежели каким оно было. Я помню только, как, потрясенный, я мгновенно оторвался от газеты и в изумлении сидел раскрыв рот. Во всяком случае, именно таким я помнил свое состояние.

Я снова обратил свой взор к газете. Все мои чувства обострены, подогреты загадочностью происшедшего, и я буквально набрасываюсь на неё. И тут же нахожу новое слово в конце колонки, которое наводит меня на след и объясняет, с каким именно материалом мой мозг подсознательно работал; в ту же секунду мне становится ясно: эти два таинственных слова фигурируют в истории о зайце.

Потом я отложил газету, вышел на веранду и принялся ходить по ней взад и вперёд. Неужели я все-таки где-то читал эти байки? Теперь я уже не был столь уверен в обратном; но где же в таком случае я читал их? Я размышляю на ходу, стоя, сидя, но безрезультатно. И вот я сижу на веранде на скамейке, рассматриваю различные цветы и растения, взгляд мой задерживается на одном скрюченном листочке — я настораживаюсь: он напоминает букву «В». «В»!

При этом открытии меня охватил восторг в преддверии разгадки тайны, хотя я ещё не понимаю, в чем дело. Но тут мне помешали: на веранду вошла горничная и от имени квартирной хозяйки попросила у меня разрешения взять несколько газет из тех, что были разбросаны по моей комнате. Я вздрагиваю, видя перед собой горничную, и резко отвечаю: «Нет». Впоследствии девушка говорила, что вид у меня был ужасно свирепый, когда я произносил это «Нет». Я снова погрузился в размышления о газетах. И вдруг меня осенило, я был на пороге разгадки. В эту секунду я и понял происхождение истории о зайце.

Я принялся разбирать кипы газет; они валялись в полном беспорядке, набралось их в общей сложности номеров двести, и среди самых последних и — разумеется — в самой последней стопке я обнаружил газету «Варден», норвежский еженедельник, выходящий в Америке, в Ла-Кросс. Там и была напечатана эта история.

Но ведь подобные материалы никогда не привлекают, не останавливают моего внимания. Честное слово, я никогда их не читаю. И потому надо рассказать, при каких обстоятельствах и почему я прочел именно эту историю.

Я не выписываю «Варден» и вообще не выписываю никаких американских газет. И когда среди привычных изданий мне попалась эта, я подумал, что, вероятно, в ней есть что-то про меня. Ведь мне всегда так заботливо и своевременно присылали из Америки ту или иную газету с набором проклятий по поводу книги «О духовной жизни современной Америки», в связи с ней же я получал раз пять анонимные угрозы. И посему, увидев отдельный номер «Вардена», я вполне мог ожидать нечто подобное.

Но на этот раз я ошибся. Я внимательнейшим образом изучил всю газету и, не найдя ничего непосредственно о себе, начал перечитывать все материалы, все подряд, чтобы выяснить, нет ли там чего-нибудь такого между строк. Таким образом я стал читать и о зайце. Но, поскольку мое сознание сосредоточилось на том, чтобы не пропустить каких-нибудь нападок на себя, абсолютно игнорировал содержание читаемого; этим-то и объясняется, почему потом я никак не мог вспомнить, что читал эту байку раньше. И в то же время в моем мозгу были свободны клетки, которые зафиксировали и тщательно запрятали эту историю, вплоть до той самой ночи, когда она всплыла на поверхность моего сознания во время сна. Происшедшее кажется мне столь необычным, что заслуживает особого внимания.

Но это ещё не все!

Самое удивительное, что байка воспроизведена мною не буквально, она целиком и полностью переиначена, и, рискуя показаться нескромным, я скажу, что мой текст даже лучше. Я заимствовал из «Вардена» только основной мотив и еще два других момента, остальное придумано мной. В моих записках нет ни единого выражения, которое бы точно соответствовало газетному тексту, например, там нет этого фокуса с зеркалом. Таким образом, оказывается, что ночью во время сна я в соответствии с моими представлениями о том, какой должна быть охотничья байка, отредактировал текст, который пять или шесть недель назад бегло проглядел в одной из газет. А этот таинственный заголовок означает моё намерение назвать газету «Варден» качестве источника байки.

Ну а что касается другой истории, той, о петухе, может, и она возникла аналогичным путём? Я не могу отрицать это. Но я похоронил своё воспоминание действительно очень глубоко, пытался изощриться и так и сяк, провоцировал себя, использовал целый ряд приёмов, чтобы подловить себя, но ничего не вышло, уж слишком я изощрялся. Поэтому я искренне полагаю, что сочинил эту фантастическую историю совершенно самостоятельно, наличие заголовка к этому тексту в противоположность другой истории, где я лишь обозначил источник, только подтверждает мою мысль. А вообще интересно было бы узнать, не доводилось ли кому-нибудь встречать этот текст раньше.

И каковы же были предпосылки этой моей ночной деятельности? Нельзя сказать, чтобы я испытал нервное перенапряжение в тот день, ведь сочинил я всего несколько строк, в том числе о слепом старике, которого в детстве придавило брёвнами, всё это описание заняло не больше одной страницы. И вот в тот же вечер прихожу я на Моланнское кладбище, наталкиваюсь на весьма оригинальную мысль о плоти, которая посетит Бога, а потом проделываю обратный путь, провожаемый более или менее «доброжелательными» взглядами почтенных горожан, слушаю духовную музыку Санкея, возвращаюсь к себе, некоторое время расхаживаю по веранде и отправляюсь спать в слегка унылом расположении духа, читаю о строительстве каналов, в течение пяти минут размышляю о некоем иезуите и засыпаю. Во время сна я проделываю разные смешные штуки; гоняюсь за несчастным петухом, который не причинил мне никакого зла. Какова же внутренняя тайная пружина, которая привела меня в это состояние — состояние, о котором я бы так ничего и не узнал, если бы у меня не оказалось, так сказать, «письменных свидетельств»?

Обо всём этом я написал одному врачу и спросил у него, как он оценивает взаимосвязь всех этих событий? Он, вероятно, решил свалить вину на несварение желудка. Ну уж это извините, ответил я ему, мой желудок и зонтик переварит. С головой, стало быть, у меня что-то не в порядке. Но я вовсе не считаю себя безумнее других. И если со мной, взрослым и абсолютно нормальным человеком, происходит такое, значит, и большинство других переживают подобное; очевидно, это известные науке явления. Просто не нужно путать их с обыкновенными снами. Лично я чрезвычайно редко вижу сны, насколько сам могу судить об этом; мне кажется, что можно пересчитать по пальцам, сколько раз я видел сны за последние двенадцать лет.

И вот я посылаю эти документальные свидетельства д-ру Брунхорсту, чтобы он разрешил все загадки. Я считаю это поистине очень важным. Правда, я не питаю больших иллюзий касательно ценности моих изысканий в области охотничьего промысла — особенно если учесть, что одно из них американское изобретение, — напротив, я опасаюсь, что профессиональные охотники отошлют меня к сельскому хозяйству и портновскому делу, в чем я сведущ более. И всё же мне было бы весьма любопытно получить разъяснение касательно работы моего мозга в ночной тиши,- работы, о которой я и не подозревал. После такого я совсем не удивлюсь, если в одну прекрасную ночь вдруг сочиню воскресную передовицу для «Моргенбладет». А это уже было бы чистым безумием.

Всем известна сентенция «В природе много загадочного». Для современного человека, с тонкой нервной организацией, любознательного, чутко улавливающего всё происходящее вокруг, остается всё меньше и меньше сокровенных тайн природы, одна за другой они раскрываются перед ним как предмет наблюдения и осознания. Всё большее и большее число людей, отдающих себя напряжённой мыслительной деятельности и к тому ж обладающих тонкой духовной организацией, переживают самые поразительные психические явления. Им бывают порой присущи необъяснимые душевные состояния: немой беспричинный экстаз, прилив внутренней энергии; способность уловить далёкие сигналы из глубин воздушного пространства и морской стихии, мучительная и изумительная в своей остроте способность воспринимать звуки, позволяющая улавливать даже трепетание неведомых атомов, о существовании которых только догадываешься; внезапное, сверхъестественное проникновение в неведомые царства; предчувствие грядущего несчастья в момент безоблачности — все эти явления имеют огромное значение, но это не способны постичь грубые и примитивные мозги лавочника. Подобного рода явления часто слишком мимолётны, чтобы зафиксировать и удержать их в сознании. Это может продлиться секунду, мгновенье, как промелькнувший свет фар промчавшегося автомобиля; но отличие в том, что такое явление оставляет после себя след, память. И из этих почти незаметных душевных движений, импульсов в сознании человека, обладающего тонкой душевной организацией, чувствительного, как листья мимозы, и созревают мысли, решения, побуждения к началу дня, когда листья мимозы раскрываются.

Я знаю одного крестьянина тридцати лет, абсолютно здравомыслящего человека, три года назад застрелившего лошадь соседа только за то, что она искоса взглянула на него. Заметьте: взглянула искоса. Этот человек никак не мог по-иному объяснить свои действия: косой взгляд лошади настолько подействовал ему на нервы, что это буквально свело его с ума. А поскольку он стеснялся открыто выставить столь смехотворную причину, чтобы объяснить, почему он убил чужую скотину, ему пришлось терпеть отношение всех окружающих к его поступку как проявлению самой примитивной злобы. Ну и как, вы думаете, такую личность обрисовали бы в современном норвежском романе? Да так, что была бы ему прямая дорога в жёлтый дом! Этого сильного, пышущего здоровьем человека в жёлтый дом? Я знаю только одного великого психолога, который мог бы запечатлеть эту фигуру; это отнюдь не Достоевский, у которого нормальные люди становятся ненормальными. Это — Гонкур.

А что, если бы современная литература стала бы больше внимания уделять состоянию души человека, нежели балам, помолвкам, пикникам и несчастным случаям как таковым? Тогда бы пришлось отказаться от описания «типов» — все они уже созданы и описаны — и «характеров», с которыми мы каждый день сталкиваемся на рыночной площади. При этом мы, вероятно, потеряем ту часть читательской публики, для которой важно только одно: соединятся ли герой и героиня в конце. Но зато в литературе станет гораздо больше описаний уникальных явлений, и это в большей степени будет отражать ту духовную жизнь, которой живут наши современники. И тогда мы узнаем кое-что о тех таинственных процессах, которые незаметно происходят в периферийных областях человеческого сознания, о безграничном хаосе ощущений, причудливой фантазии, высвеченной нашими чувствами; о слепых порывах мыслей и чувств, немых и бесследных коллизиях между ними, о загадочности нервных явлений, шёпоте крови, мольбе суставов, всей жизни подсознания. И тогда будет меньше книг с дешёвым поверхностным психологизмом, авторы которых не способны показать весь спектр человеческой психики, погрузиться в глубины человеческой души.

Гейне утверждает, что когда он писал, то слышал над собою трепет крыльев. Я верю его словам, верю в буквальном смысле. Тургенев в своем романе «Рудин» — правда, всего двумя строчками — описал удивительную форму взаимоотношений: молодая девушка обнимает дерево. И обнимает не просто в порыве радости или печали. У Бьёрнсона, этого великана с отменным душевным здоровьем и крепкими нервами, в сборнике «Стихи и песни» есть стихотворение под названием «Встреча». Содержание его следующее: однажды зимой, за городом, поэт едет во время метели в экипаже. И все время чувствует на себе чей-то взгляд. Во всём окружающем он ощущает что-то удивительно знакомое, куда бы ни обратил взор — на горы, лес, снежинки, падающие на перчатки, — везде ему чудится этот взгляд, и перед его внутренним зрением предстаёт совершенно невероятная в этих условиях картина: образ Ханса Брекке.

Так что ж, и Бьёрнсона в желтый дом?

Подобные проявления никак нельзя признать патологическими, тем более что происходили они с людьми со здоровой и крепкой нервной системой. Но нужен какой-то толчок, чтобы в их нежных душах начали происходить причудливые тончайшие движения. Описанное Бьёрнсоном — это не фантазия и не реальность, это был момент бессознательного единения человека с природой.

Это поразительное ощущение, которое человек может на мгновенье испытать, находясь ночью в лесу или на палубе корабля в море.

И как раз в последнее время стали писать о новом болезненном пристрастии: о любви к солнечному свету. И в существование этой новой болезни я верю безоговорочно, тем более что я уже испытывал нечто подобное два года назад и описал это состояние в письме к Эрику Скраму. Как хорошо, что я доверился именно этому человеку. Любой другой просто высмеял бы меня, ведь здравомыслящих людей великое множество. А вот эта «любовь к солнцу» и есть то самое не имеющее названия ощущение нашего кровного родства со всем сущим.

С ходом времени духовная жизнь у людей, отмеченных печатью незаурядности, всё больше и больше обогащается новыми необычными явлениями — происходит это спонтанно. Впрочем, нельзя сказать, что все эти явления возникли недавно, просто лишь теперь мы стали способными к их восприятию. А наша литература все еще имеет дело в основном с двумя категориям людей: здравомыслящими и безумцами, заранее заданным «типами». И как только появляется личность, способная испытывать, переживать из ряда вон выходящие психические явления, так её сразу поспешат запрятать в клинику или жёлтый дом. А если кто пристрелил лошадь, то исключительно от злобы, ибо и писатель присуждает ему типичное наказание и штраф. А здравомыслящие читатели аплодируют.

1890

Печатается по изданию: Гамсун Кнут. В сказочном царстве: Путевые заметки, статьи, письма: Сборник. Пер. с норв. / Составл. Э. Панкратовой. – М.: Радуга, 1993. – С. 293-302

«FESTINA LENTE»
Перевод с норвежского: Элеонора Панкратова
02

1

021В последние годы многие люди из Европы и отчасти из Америки обращались ко мне с просьбами сочинить некую мудрую сентенцию, девиз, с которым человек мог бы идти по жизни. Каждый раз я думал: Господи, и эти тоже считают меня мудрецом, но тогда уж, к чему продолжать скрываться, я обнаружен!

Конечно же, я лишь один из многих, к кому обращаются с подобными просьбами. В новейшее время с тем же самым обращались к таким учителям человечества, как Кант, Гёте, Дарвин, Толстой. А теперь, когда этих великих пророков уже нет среди нас, обращаются к менее великим—а таковых в свое время тоже было много, их было двенадцать.

Но чтобы обращаться ко мне?! Ведь я сам чувствую себя неуве-ренно, не знаю, как жить, и каждый божий день вопрошаю об этом и море, и ветер, и звезды.

Есть на свете другие, у кого больше мыслительных возможностей, и они изобретают один рецепт существования за другим. Для Бергсона это был интуитивизм, для Эйнштейна—теория относительности, у ме-ня же нет ничего за душой, никакой эрудиции. Я—невежда, у меня нет даже школьного аттестата. Так я и живу здесь, крестьянин на своей земле, innocent аbroad. Сентенция, девиз, которому можно следовать в жизни? В античности была поговорка, любимая Августом: «Festina lente». Обращения ко мне свидетельствуют лишь об одном: о всеобщей растерянности среди людей. Все мечутся вслепую, не ведая покоя. Люди забыли Бога, всемогущий доллар, не сможет заменить его, а технические изобретения не удовлетворяют духовные потребности. Тупик. В этих условиях одна лишь Америка набирает скорость. Ничто не остановит ее, она устремляется вперед, она прокладывает себе путь. Свернет ли Америка с пути? Да ни за что на свете! Она лишь увеличит скорость во сто крат, закружив в ураганном вихре и раскалив добела жизнь всей планеты. Сейчас в Европе в ходу слово «американизация», а в старые времена говорили: «Festina lente».

Безоглядное расходование энергии не есть признак силы. Сила истощается, и так или иначе наступит день, когда она иссякнет совсем и останется рассчитывать лишь на внутренние ресурсы. Такие древние народы, как ассирийцы и вавилоняне, истощили свои силы и внутренние ресурсы и погибли.
Мне сдается, что восточные народы всегда отличала исключительная нравственная мудрость. Еще с древнейших времен им все-гда был присущ дар наслаждения жизнью, они всегда улыбались, глядя на безудержную суету европейцев, и наклоняли голову в задумчивой созерцательности, они умели довольствоваться тем, что есть. Совсем недавно газеты опубликовали историю о самолете, совершив-шем вынужденную посадку в пустыне. Жители оазиса Сисдиокба заметили гигантскую птицу, промелькнувшую в небосводе, потом приблизились к тому месту, куда она села, постояли в задумчивости, покачали головами, но так и не произнесли ни единого слова. Какая-то мертвая птица, которая никогда и не была живой. Летчики ожидали совсем другого приема: безграничного удивления, преклонения перед чудом техники. Ничего подобного не произошло. Тогда они решили покрасоваться, принялись рассказывать, сколько часов пробыли в воздухе, вот теперь починят свою птицу и снова поднимутся в воздух. Туареги произнесли несколько вежливых слов в знак приветствия и хо-тели удалиться. Для летчиков это было полной неожиданностью, они думали, что перед ними падут на колени, польется поток восторженных слов из уст аборигенов, они жаждали покорить этих детей пустыни. Местный шейх выразил свое сомнение в целесообразности подоб-ного изобретения, сама идея этого путешествия вызвала у него недоумение, стоит ли тратить столько «душевных сил» на подобное.

Вполне закономерно, что его слова не произвели ни малейшего впечатления на летчиков, для них это был глас вопиющего в пустыне. А ведь уже за два поколения до этого Джон Стюарт Милль. Любопытно, что бы сказал Джон Стюарт Милль сейчас?

Разве сенсации так уж необходимы для нашего обыкновенного земного существования? Туареги вполне могли обходиться без них. Мы ставим рекорды в воздухоплавании, автомобильных гонках, в кулачных боях, мы воем от восторга, приветствуя героев, совершивших перелет через Атлантический океан, и возвращаемся домой, опусто-шенные после пережитого возбуждения. Французский канатоходец Блондэ уже в 1860 году прошел на ходулях по проволоке, натянутой над пропастью Ниагарского водопада.

В подобных сенсационных поступках проявляется мужество, личная инициатива, честолюбие, но то, что мы выражаем восторг по поводу диких глупостей, пусть даже выдаваемых за подвиги, отнюдь не свидетельствует о нашем душевном равновесии. Мы проявляем тем самым причастность цивилизации, но никак не культуру. Дело обстоит следующим образом: мы идем по пути цивилизации, все больше и больше цивилизуемся, но теряем в духовном развитии. Во время боксерских матчей мы полностью разоблачаем себя, когда выражаем дикий истерический восторг тому молодчику, который причинит больший ущерб сопернику. Когда бесстрашный, самый безрассудный летчик Линдберг возвратился после своего перелета через Атлантический океан, одна американская газета заявила, что его следует избрать президентом свободных штатов. Этот молодой человек принадлежит к славному древнему народу, он сам отверг эту идею; да, он действи-тельно популярная личность, умело управляет машиной, его имя у всех на устах, но стать президентом величайшего и могущественнейшего народа? Если подобная мысль может возникнуть и беззастенчиво обсуждаться, уместно ли тут вообще говорить о культуре?

Один американский писатель, живущий в Нью-Йорке, поместил в крупной датской газете «Политикен» статью о визите короля, о посещении им старинной норвежской столицы — Тронхейма. Он насмехается над тем, что жители Тронхейма могут быть настолько поглощены столь несущественным событием, как приезд короля, и, возможно, он прав. Между тем в мою бытность в Соединенных IIIтатах я стал свидетелем настоящего ажиотажа при посещении президентом гораздо меньшего городка, нежели Тронхейм, городка, у которого к тому же за плечами не было тысячелетней истории. Но это не важно, я не придаю этому особого значения. Не в пример этому писателю, который вздумал иронизировать над неказистым видом королевской резиденции в Тронхейме и над стилем городской застройки в целом — над тем, о чем бы ему лучше помолчать. В Тронхейме находится уди-вительный готический кафедральный собор, самый крупный в Скан-динавии архитектурный шедевр, равного которому в Америке нет и никогда не будет. Ну а что же можно сказать о королевской резиденции? Это не какой-нибудь небоскреб, а просторный дом, прекрасно обставленное и оборудованное для жилья, самое большое в Северной Европе деревянное здание. Уже одно то, что оно построено из разных пород дерева, прочных, как кирпич, заслуживает внимания.

Наверняка этот американский писатель являл собой, как принято говорить, образованного человека, учился в лучших учебных заведе-ниях своей страны, усвоил необходимую сумму знаний, он человек цивилизованный, ему и в голову не могло прийти, что в его знаниях есть пробелы. Между тем у него отсутствует ощущение современно-сти и духа прошлого, «патины времени». Наш писатель не заходил внутрь, королевской резиденции, по его словам, внутреннее убранство его не интересовало, а жаль: там бы он увидел не мишурный блеск, а скромную изысканность. Ведь в целом стиль всей старинной деревянной архитектуры Тронхейма — свидетельство высочайшей культуры.

2

Но, может, я сам сплетничаю по поводу Америки или глумлюсь над этой страной? Ничего подобного, для этого у меня нет никаких оснований. До самой смерти я буду с благодарностью вспоминать все то, чему я научился, побывав там дважды. У меня сохранилась масса хороших, чудесных воспоминаний. Я имею в виду и американскую нацию как таковую, и сам образ жизни американцев.

Мне хочется отметить всегдашнюю готовность американцев прийти на помощь, их способность к сочувствию, их щедрость. Я просто не в состоянии, находясь здесь, оценить должным образом кого-нибудь вроде Рокфеллера, Карнеги или Моргана, их пожертвования столь значительны, что я просто не знаю, как их измерить. Я говорю сейчас о готовности простых американцев прийти на помощь, с какой я стал-кивался в обыденной жизни. Когда нужно, американцы откликаются немедленно и делают доброе дело, не думая ни о какой выгоде. Однажды я обратился с просьбой о пожертвовании на покупку книг для маленькой норвежской колонии близ того города, где я работал. Все прошло просто замечательно: д-р Бут сделал первый взнос, а потом его примеру последовали и многие другие, в конце концов я сам был вынужден их останавливать. Как-то мне довелось работать у небогатого фермера-ирландца, у которого случился пожар и сгорел дом. И тогда на помощь ему поспешили все соседи, и дальние, и близкие, они не только помогли потушить огонь, они выстроили ему новый дом! Мы все могли спокойно продолжать работать на полях, а когда дом был готов, просто поблагодарить за это благодеяние и въехать в него.

Наверное, меня можно извинить за то, что в этой связи я расскажу еще одну сугубо личную историю. Случилось так в дни моей молодости, что я очутился в Чикаго, не имея средств, чтобы уехать оттуда. И тогда я написал короткое письмо одному очень известному в Америке человеку и попросил у него двадцать пять долларов, которые я не мог обещать, что верну. Отправился с письмом сам. Дорога была длинная, надо было идти до самых скотобоен; расспросив встречных, я нашел, где помещалась контора моего адресата. Это было огромное убогое помещение, внешне походившее на сарай, в котором было полно конторских служащих. У входа стоял молодой человек, исполняющий обязанности вахтера, он взял мое письмо и направился с ним прямо на середину комнаты, где на возвышении сидел какой-то человек и работал с бумагами. Это и был Армур. Я стоял, не смея поднять на него глаза, меня мучил стыд, я боялся получить недвусмысленный отказ. С быстротой молнии вахтер вернулся обратно, он неожиданно вырос передо мной, протягивая двадцать пять долларов. Я не успел опомниться и по-идиотски спросил: «Это мне?» «Да!» — улыбнулся молодой человек. «Что он сказал?» — спросил я. «Your letter wаs worth it»

Я помялся, перебирая купюры, потом спросил: «Может, мне подойти и поблагодарить его?» Молодой человек произнес с сомнением: «Да, можно, но вы помешаете ему». Я взглянул на мистера Армура, он не обращал на меня ни малейшего внимания и продолжал работать с бумагами.

Как-то, работая на большой ферме в долине реки Ред-Ривер, мне довелось оказаться в такой ситуации: несколько работников, включая меня, были посланы на новый участок. По дороге один из нас забо-лел, и мы были вынуждены оставить его в расположенном на нашем пути маленьком городке среди прерий. Осенью, закончив работу, мы снова проезжали мимо этого городка и узнали, что наш больной товарищ теперь уже выздоровел, хотя и был еще слаб; он за это время ничего не заработал, был безо всяких средств к существованию и плохо выглядел. Разговаривая с ним, я вдруг почувствовал в своей руке пятидолларовую бумажку, через несколько минут еще одну, а потом еще и еще — так все пришли на помощь больному товарищу.

Я мог бы добавить еще великое множество примеров американской благотворительности, свидетелем которых мне довелось быть. Богатый американец обладает поистине большими средствами, но это и обязывает иметь сердце. А поскольку встречаешь добросер-дечие, отзывчивость сплошь и рядом среди простых американцев, не имеющих состояния, то это уже свидетельствует о черте национального характера.И для нас, европейцев, в таком случае совершенно не понятна поразительная жестокость, заметная в некоторых государственных акциях со стороны Америки: я имею в виду жесткие таможенные барьеры, беспощадность во взыскивании военных долгов с европейских стран. Как дилетант, обыватель, я рассуждаю следующим образом: да, в настоящее время благодаря своей финансовой политике Америка богатеет, как никакая другая страна; но возникает вопрос: а что же она создает все-таки для будущего, для грядущих поколений? Америка, как и любая другая страна на земном шаре, не может жить в одиночку. Америка — это еще не весь мир. Америка — это только часть мира и должна сосуществовать со всеми другими странами.
Если бы сейчас в моем распоряжении было больше газетной площади, я рискнул бы в нескольких строчках выразить свое дилетантское мнение о сегодняшнем состоянии духовной жизни Америки. Современное ее состояние и то, которое я застал в восьмидесятые годы, разнятся как небо и земля. Духовная жизнь здесь всегда бурно кипела, ее всегда характеризовал размах, обусловленный большими экономическими и интеллектуальными возможностями, но в наши дни во всех областях знаний Америка достигла таких вершин, что стала признанным лидером. По вполне понятным причинам я могу высказать лишь то суждение, которое у меня сложилось в результате знакомства с прессой и литературой, мнение, которое разделяют многие в Евро-пе. Искусство в теперешней Америке – предмет особого внимания, живопись многообразна и талантлива, литература процветает, особенно роман, созданные здесь молодым поколением писателей об-разцы именно этого жанра поражают свежестью и новизной по сравнению с тем, что имеется в других странах, это пример для подражания в Европе. Ощутимо влияние Шопенгауэра, так же как и Ницше, но есть и вполне оригинальные духовные лидеры в американской культуре, такие, как глава прагматизма в философии Уильям Джеймс.

Если бы в моем распоряжении было бы больше газетной площади! Я бы поведал о чудесных ребятишках и об американских женщинах, являющих собой самый очаровательный женский тип на нашей земле. В молодости я исколесил полмира, встречал представительниц всех рас, но нигде я не сталкивался с образцами такой совершенной красоты, как в городах на востоке Америки. Черты лица, каждый изгиб их тела, манеры, изысканность, кокетство — все дышало красотой. А ведь мне, простому рабочему, не доводилось даже мельком взглянуть на представительниц привилегированных классов.

То немногое газетное пространство, которое у меня осталось, я употреблю для выражения искреннего восхищения Соединенными ШIтатами за то, что они доказали всему человечеству, что такое честный пламенный труд. Америка трудится. Америка учит весь мир трудолюбию. Я не имею в виду участие в бешеной гонке с целью пробиться, да еще, если надо, с пистолетом в руке, золотую лихорадку, суматоху на бирже. Я имею в виду среднего американца, у которого есть рабочие руки да голова на плечах и который вполне умеет распорядиться ими. Но использует чересчур.

Для американцев главное — труд, но в целом нация, народ работает прямо-таки с какой-то алчностью, в лихорадочном темпе. Я читал в автобиографической книге Генри Форда, что на своих заводах он ус-танавливал станки так близко друг к другу, чтобы рабочие делали ровно столько шагов, переходя от одного станка к другому, сколько необходимо. Время — деньги, а деньги — это все. Так считают исключительно все в соответствии с логикой экономических интересов. В свое время мне доводилось вместе с другими сельскохозяйственными рабочими трудиться на уборке урожая по шестнадцать часов в день, чтобы как можно скорее закончить страду. Помимо всего прочего, в таких условиях мы могли трудиться только как негры, как рабы, мы работали в ужасающем напряжении, от нас не требовалось красиво выполнять свою работу, а для настоящего рабочего в этом ее нравственный смысл. По утрам бывало так холодно, что приходилось согревать масленку с машинным маслом над зажженной скирдой из шести снопов пшеницы. Мы всегда были в такой лихорадочной спешке, что у нас не было времени сложить костер из соломы.

Но ведь все дело в том, что человеческая жизнь коротка,так давайте же стремиться к тому, чтобы у нас было время ее прожить! Работая на износ, мы изнашиваемся и дряхлеем до времени. «Festina lente».
Американцы не привыкли довольствоваться малым. Им всегда хочется превосходства. Изобилия. Жители Востока своей умеренностью, своим природным даром довольствоваться малым являют им полную противоположность. В Персии мне доводилось видеть сидящих на козлах возчиков, отщипывающих от хлебного ломтя и виноградной грозди, это был их обед, они о6ходились без мяса. Они способны об-ходиться также, например, без золотого брегета. Однажды я спросил своего кучера, когда мы приедем в следующий город. Он взглянул на солнце и ответил: «Сдается, будем там до большой жары» (до полудня). Какое точное и одновременно поэтическое выражение, звучит, как стихотворная строка.
Американцы скажут, что их неуместно сравнивать с персами и что какой-нибудь «форд» проделал бы этот короткий путь меньше чем за час. Персия, скажут они, — одно, а прогресс — другое. Да, мой возница правил лошадью, у него было на это время, это ему нравилось, по до-роге он развлекался тем, что разговаривал с конем, как со старым товарищем. Он увещевал коня, уговаривая его поторопиться: «Посмотри, как пылает солнце, ты что, хочешь сгореть?»

Что такое прогресс? Разве он заключается в том, чтобы быстрее передвигаться по дорогам? Отнюдь нет, если так подходить к положительным и отрицательным сторонам прогресса, то окажется, что издержки слишком велики. Прогресс состоит в том, чтобы обеспечить телу отдых, а душе — покой. Прогресс — в благополучии человека.

КОММЕНТАРИИ:

Статья впервые была опубликована в газете «Афтенпостен» 12 декабря 1928 года.

1) FESTINA LENTE — спеши медленней (лат.)
2) Innocent аbroad — простак за границей (англ.). См. примечание к статье «Марк Твен».
3) Тауреги- один из народов северной Африки.
4) Джон Стюарт Милль (1806 –1873) — английский философ, экономисти психолог высказывал сомнение в том, что великие технические открытия способны облегчить бремя человеческого существования.
5) «Your letter wаs worth it» — ваше письмо стоит этой суммы (англ.).
6) Уильям Джеймс (1842-1910) — философ и психолог, один из основоположников философского прагматизма.

ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ ЛИТЕРАТУРА
Перевод с норвежского К. Мурадян
02

032Уважаемые господа и дамы!
В сегодняшней лекции я попытаюсь в какой-то степени охарактеризовать психологическую литературу в подтверждение сказанному мной раньше. Я упрекал норвежскую литературу в целом в том, что она идет на поводу у читателя, что она слишком социально ангажирована. И хотя я с полной определенностью утверждаю, что и эта литература имеет свои права и свои цели, достойные поощрения и благодарности, тем не менее я смею настаивать, что и социальная литература не должна исключать обращение к судьбе конкретной человеческой индивидуальности, не должна безраздельно господствовать, но уступить место для всех форм проявления художественной жизни- независимо от того, принадлежат они какой-либо «школе» или нет. Кроме того, я обвинил норвежскую литературу не только в том, что ей не хватает психологизма, но и в том, что психологизм этот грубо вульгарного свойства, поскольку живые люди в нашей литературе являют собой типы и характеры. Возьму на себя смелость утверждать, что психология характеров поверхностна: она не в состоянии постичь сложный мир современного человека.

Литература с древнейших времен до наших дней преимущественно сосредоточивалась на персонажах, в которых номинируют одна или две черты характера и которые при всех мыслимых обстоятельствах действуют в силу именно этих одной-двух черт, или того или иного чувства. Всё, что они говорят и делают, движется в одном русле; каждое слово, вложенное в уста героя, лишь иллюстрирует и подчеркивает определенную черту характера, которую и представляет соответствующий персонаж. Даже и внешность его характерна, порой достаточно наделить героя одной или двумя приметами — например, красным носом, что относит его к категории пьяниц. Или, скажем, он может слишком часто повторять какое-либо слово или выражение и тогда станет узнаваемой фигурой. Таковы персонажи нашей литературы, которые кстати и некстати употребляют слово «итак» — в двух произведениях фру Скрам, в романе «Из жизни богемы Христиании», в «Альбертине» и «Короле Мидасе». Взрослые, здравомыслящие персонажи то и дело повторяют «итак» — и тем самым «характеризуют» себя — не только в силу необходимости, но и потому, что это запоминается, что это их отличительный признак, по которому они узнаваемы. Стоит им только открыть рот, как они произносят «итак».

Это не что иное, как внешняя характеристика, и ничего общего с психологией она не имеет. Используя подобные примитивные средства, мы не очень-то опередили Мольера и Шекспира, хотя нет сомнений, что люди в эпоху Шекспира были менее сложны и противоречивы, чем сейчас; современная жизнь воздействовала на человеческое существо, изменила, усовершенствовала его: наш мозг работает лихорадочно, наши нервы обнажены до предела. И раз уж люди стали сложнее, то и литература должна это отразить. Персонажи Шекспира — персонажи исчезнувшей эпохи, голоса их канули в прошлое, их чувствам чужды полутона, они либо сильны, либо слабы, они характеризуются лишь двумя красками — чёрной или белой, без нюансов; они чересчур прямолинейны. Наша эпоха обнажила явления разного рода, которые были неведомы эпохе Шекспира: растёт число самоубийств; случаи психических заболеваний даже в такой стране, как Англия, за последние двадцать лет участились вдвое; возросло употребление стимуляторов; мы стали чересчур наэлектризованы. Всеобщей нервозностью отмечено наш существование: нервное возбуждение проникло и в нашу психику, душа пребывает в дисгармонии, в смутной неопределённой тоске; в последнее время это выплеснулось во французский спиритизм и мистический роман, а также в новый английский теософизм; порой оно принимает такие уродливые формы, как филателизм. Метафизика, политика, мораль изменились со времён Шекспира, человек вовлечен в современный нервический темп жизни, он думает, чувствует и представляет иначе, чем тогда. Изменилась и литература, но в ней есть область, которая осталась незатронутой: это литература о человеческой душе. Мы до сих пор играем на шарманке — на трёх-четырех основных чувствах, на которых играл еще Шекспир, знаем их назубок, мы можем пересчитать их по пальцам: это любовь, ненависть, ужас и удивление.

Меня могут спросить: если современные люди действительно отличаются от людей эпохи Шекспира, то каким образом творчество Шекспира все еще воспринимается нашими современниками, почему оно нам понятно и почему оно нас трогает? Можно перечислить три элементарные причины: прежде всего, Шекспир стал авторитетом, что само по себе очень существенно. Но это не основная причина. Вторая же заключается в том, что сценическое воздействие пьес Шекспира гораздо сильнее, чем при чтении. Некоторые актёры могут так интерпретировать персонажей Шекспира, что при этом возникают ассоциации с современной духовной жизнью; но это исключительно заслуга актёров, результат их фантазии и творчества. Главное же в том, что персонажи Шекспира — уже сами по себе типы и характеры, и, как таковые, они движимы одним основным свойством, одним номинирующим чувством. Из тех, что никогда не устаревают, но всегда узнаваемы; общечеловеческие идеи, представления и чувства никогда не выходят из употребления: любовь, ненависть, ужас и удивление всегда при нас. И поэтому мы наслаждаемся Шекспиром, особенно когда его интерпретирует современный актёр. Но по этой причине Шекспир не становится психологом современным.

В наше время положение таково, что писатели, создающие типы, не могут проникнуть в глубины человеческой души и, уж конечно, они не в состоянии дать тонкий психологический анализ. Ведь типическая литература призвана удовлетворять запросы читателя во все времена или по крайней мере в течение долгого времени; она затрагивает непреходящие ценности и чувства, о которых много говорят и вокруг которых развивается традиция. Литература же, которая обращается к особым состояниям человеческой души, никогда не станет типической, поскольку она волнует лишь немногих, но такая литература как откровение духа может иметь гораздо большую ценность, чем многие типические произведения, вместе взятые. По той же причине, что и шекспировские творения, многие произведения старой и новейшей литературы имеют или будут иметь долгую жизнь. Никто всерьез не скажет, например, что «Робинзон Крузо» обладает художественными и психологическими достоинствами, и все-таки он до сих пор пленяет читателей всех возрастов, ибо этот старый роман повествует о том, как поступил бы каждый потерпевший кораблекрушение матрос, окажись он на месте Робинзона в подобных обстоятельствах. Поэтому эта книга все еще завоевывает читателей. На такое же долголетие обречены «Диалоги» Платона, Псалмы Давида, «Божественная комедия» Данте, «Дон Кихот» и «Фауст», ну и, конечно, «Йеппе с горы» — словом, произведения литературы, в которых авторы — с точки зрения психологии — создают типы и в области душевно оперируют слишком общими чувствами. Кто бы не захотел, как Фауст, постичь тайну бытия, проникнуть в загадки вселен, ной? Какой бы торговец лесом отказался полюбить такую обаятельную женщину, как Гретхен? А то, что Фауст продал свою душу Мефистофелю, чтобы обрести вечную молодость и постичь мудрость мира, тоже довольно правдоподобно: такая сделка вполне соответствует трезвому крестьянскому расчету и понятна каждому: деньги выброшены не на ветер. Но то, что современный филателист готов отправиться не только из Парижа на Аравийский полуостров, но и с радостью проследует в преисподнюю ради старой марки, — это абсолютно современное явление, и Фауста оно разбивает в пух и прах.

И раз уж современный человек — я имею в виду не среднестатистического человека образца 1890, но полноценного, с тонкой психической организацией, — соткан из массы разных элементов, связь между которыми трудно проследить, и стал существом, которое никоим образом не может быть суммой каких-либо качеств или обозначаться одной-двумя какими-то чертами, — раз уж человек стал таким, психологическая литература в наши дни еще в меньшей степени может оставаться такой же, как в эпоху Шекспира. Во многих странах существует превосходная психологическая литература, но отнюдь не во всех и, уж во всяком случае, не в нашей. Будучи социально ангажированной, наша литература тяготеет к так называемой достоверности и правдоподобию, опирается на науку и статистику, а как литература типическая она стремится к тому, что называю «объективным анализом». И в интересах достоверности она склонна прежде всего к описанию такой человеческой личности, которая всем знакома, «узнаваема», то есть к описанию самых распространённых и понятных человеческих типажей, достоверность которых могут подтвердить даже простые люди. Требование творить объективно связано с другим требованием — творить, опираясь на науку и статистику. Объективный человек — отклонение от нормы, только прошу вас не воспринимать это утверждение как парадокс! Писатель не есть существо абстрактное, универсальное, каковым он, очевидно, должен быть, если хочет быть объективным, нет, писатель сам по себе индивид, он субъективен, он видит только собственными глазами, он чувствует только своим сердцем, — и самые великие писатели стали великими не потому, что творили объективно, а именно потому, что создавали прекрасные страстные песни, окрашенные авторским «я». Я хотел бы распоряжаться своими персонажами так, как я считаю нужным, а не так, как предлагает и диктует позитивизм. Я хотел бы, чтобы мой герой улыбался тогда, когда здравомыслящие люди считают, что он должен плакать. А почему я к этому стремлюсь? Во-первых, потому, что сам отношусь к своему герою субъективно, и, во-вторых, пытаюсь создать образ современного человека, мысли и чувства которого качественно изменились.

А что касается того, чтобы творить, опираясь на науку, то этот прекрасный тезис годится лишь для демократически настроенной публики, которая относится к литературе с точки зрения практической, воспитательной. Я ставлю себе в заслугу, что ввожу в свои романы рефераты французских медицинских книг и даю советы от боли в спине. И я не считаю отклонением от нормы, что мой герой сообщает простому народу, сколько всего стихов в Евангелии от Марка, которое, согласно новейшим научным изысканиям, было сфальсифицировано или дописано позднее. Всё это хорошо. Наука — единственный авторитет эпохи, и перед ней нужно преклоняться. Поэтому я охотно в своем творчестве предпочёл бы выступать наряду с врачом, который представляет науку, ибо доктора, которых после теологов считают самыми закоренелыми догматиками, вызывают уважение. Врачи в нашей литературе умны и гуманны, они знают всё обо всём, они в высшей степени либеральны и к тому же чересчур свободно мыслят. Лучших представителей науки, чем доктора, литературе не найти.

Но случается, что моя мысль — мысль современного человека — совершает виток в сторону и задается вопросом о таинственных движениях в уголках моей души, и тогда я не знаю, к представителю какой науки обратиться за объяснениями. Наука не в состоянии при всей сумме накопленных знаний и достижений объяснить мне все: ведь есть же сферы науки, которые еще не разработаны — я мог бы упомянуть хотя бы раздвоение сознания и другие более или менее близкие к нему психофизиологические феномены, которые имеют первостепенное значение именно для понимания человеческой психологии. Это причудливые зигзаги изменчивой души, загадочные проявления человеческой воли, нервной деятельности, которые наука может только констатировать — если вообще может, — но не более того. Что же в этом случае делать писателю, который основывается на данных науки? Эти явления неотъемлемы от жизни и современного человека, и он не может ими пренебрегать как писатель, «объективно» отражающий действительность.

Поэтому я утверждаю: пусть даже наука объяснит мне всё, пусть не останется вопросов, на которые она не сможет дать ответ, пусть всё будет абсолютно ясно, — но на все мои загадки она в лучшем случае сообщит факты, цифры, результаты. И каждый раз я буду удивляться: Господи, как эти факты поверхностны! Я не могу удовлетвориться до конца лишь одним фактом: он может затронуть только одну сферу в моем сознании, а множество миров в человеке останутся неохваченными, бесконечные глубины во мне он не может проникнуть, Факт взывает к моему, что называется, здравому смыслу; он фиксирует лишь очевидные обстоятельства, но я подозреваю и предполагаю, что за ними скрывается ещё тысяча более сложных обстоятельств. Так, например, в отношении самых точных и неоспоримых данных астрономии я испытываю подобное сомнение. Я знаю эти факты как свои пять пальцев — скорее всего, это лишь элементарные школьные знания, которые я постиг ещё в детстве, и я их вовсе не отрицаю, я верю им. Но эти голые факты отнюдь не дают полного представления о том или ином предмете, они не удовлетворяют мою безудержную жажду познать его в бесконечной связи, они затрагивают только одну сферу моего мышления.

Поэтому я утверждаю: если бы даже загадки мира были решены, если бы даже мы имели научно обоснованный ответ на каждый возникающий у нас вопрос, то и тогда литература не использовала бы данные современной психологии только потому, что она поставляет научные знания. Есть в нашем бытии сферы, которые не могут быть зафиксированы в научных данных, на нашей внутренней территории происходят в высшей степени непостижимые события, которые невозможно выразить математической формулой, обозначающей факт.
Современный мистический роман во Франции обращен к подобного рода деятельности души. Многие из молодых писателей в основном получили современное образование, то есть они приобщены таким образом к результатам современной науки, но они не позволяют себе столь легкого и поверхностного обольщения иллюзией знания. Для их вечно жаждущих и неприкаянных душ научная истина отнюдь не выше интуитивного прозрения. Они обнажают боль, описывают болезненность состояния, у них утонченное, не авторитарное сознание, они подвержены разным влияниям, они ищут идеалы в религии и мистериях, в чём угодно, в Будде и Толстом, впрочем, ценность их в том, что они — симптомы движения времени и хотели бы оставить свой след.

И отнюдь не только во Франции, да и не только в мировой литературе, но и во всех других сферах духовной жизни современный человек отличается от человека прошлого. И если бы разница состояла только в том, что современный человек в большей степени стремится к научным открытиям, мы не увидели бы тогда, что именно люди, обладающие глубокими знаниями в различных областях, не чувствуют удовлетворения от науки и статистики, но пишут по горячему зову сердца изящным и острым пером и предоставляют науке оставаться наукой ради науки. Душа современного человека — мир, в котором всё движется; она трепещет, как мимоза, которую колышет ветер, и любой факт не более удивителен, чем иллюзия, символ, обман.

Ведь факт не имеет значения сам по себе, он важен только тогда, когда рождает или поддерживает пульсирующие мысли и чувства внутри моего «я».
Например, ложная посылка, что кометы — тёмные тела, которые отражают Солнце, задевает и волнует меня, имеет для моего «я» гораздо большее значение, чем истинный факт, что кометы — самосветящиеся газовые тела, в том случае, если этот факт не затрагивает мою душу. Правда имеет для меня, разумеется, нравственное значение, но, пока я верю в ложь как в истину, истина не представится мне более ценной, чем ложь.

Когда сейчас писатели заявляют, что стремятся к психологизму, просто стараясь оснастить каждую главу научными фактами и к тому же оставляя внутренний мир персонажей таким, каким он был во времена Шекспира, они искренне заблуждаются в главном: в понимании души современного человека. Современный психолог отвергает подход к человеческой душе как к неуклюжему зданию из трёх-четырёх комнат, где обитают основные человеческие чувства, но предлагает относиться к ней как к миру, состоящему из нитей и клеток, подспудных глубин, где всё в непрерывном движении и взаимодействии. Я мог бы уточнить сказанное, приведя сравнения и наблюдения, которые, надеюсь, продемонстрируют вам, как примитивна и поверхностна наша психология. Я хотел бы обратиться к привходящим обстоятельствам, которые, надеюсь, пояснят мои выводы.

Прошлой зимой я жил какое-то время в бедной семье неподалеку от Санкт-Хансхаугена в Христиании. Эти люди в высшей степени занимали меня: они были очень не похожи на других. Особенно меня интересовал глава семьи: он уходил по утрам и без всякого дела мог возвратиться в середине дня и тут же снова уйти; не думаю, что у него было какое-то определённое занятие. Помимо своей воли, я держал эту пару в зоне своего постоянного напряжённого внимания: не проходило и дня, чтобы я не думал о них. У них был всего один ребенок, и с ними жил старый отец жены, он был слеп. Так вот, к нему я скоро вернусь, он и есть главный персонаж моего рассказа.

Однажды утром я вышел из дома, чтобы, как обычно, прогуляться в город. Миновав небольшую часть пути к Уллеволлсвейен, я встретил знакомого, мы с ним поздоровались, это был довольно известный человек, писатель, он попросил меня проводить его до Санкт-Хансхаугена, я согласился. Когда мы подошли к дому, где я обитал, мой спутник вдруг остановился, взял меня за руку и показал на задний двор. Я заметил, что глаза его блестели. Что же произошло, что так подействовало на него?

Во дворе мы увидели ребёнка и старца. Малышу всего пять или шесть лет, это сынишка моих хозяев, а старец — отец моей хозяйки. Эти двое играли — и старый, и малый — как дети. Старец был в упряжке, а малыш оседлал его и ездил на нём верхом по всему двору.

— Молчи! — кричал малый, и старый, который изображал лошадь, не произнес ни единого слова. Он был бледен, лицо его выражало смирение, глаза его по большей части были закрыты, потому что он был слеп. Старику было трудно стоять на коленях, но он напрягал все силы ради игры, он ржал, скакал, бил головой — как лошадь. И ребёнок громко засмеялся, когда старик споткнулся по слепоте, захромал и чуть не упал.

Они играли так довольно долго, и старик, казалось, радовался как ребенок. Он стойко хранил молчание, он устал, колени у него дрожали, но он не жаловался, стараясь не лишить ребенка иллюзии всамделишности происходящего, он только ржал, поскольку был лошадью.
Мы стояли у калитки и смотрели на них; мой спутник был взволнован, я это видел.

В руках малыша был хлыст, которым он стегал старика, и вдруг он хлестнул его по рукам; мы видели, что он ударил его по рукам, но старец даже не вскрикнул. Может, ему было не очень больно, всё-таки это был лишь неуклюжий детский удар, и старец мог хотя бы отдернуть руку и вымолвить слово, но он промолчал. И они продолжали играть — малый и старый.

Тогда мой спутник отвел меня в сторону и сказал растроганно:
— Никогда не видел ничего более прекрасного! Я ничего не ответил на это, только переспросил: — Прекрасного?
— Не правда ли, — продолжал он, — как это великолепно, что у этого старика, белого как лунь, детская душа! Каким спокойствием и смирением отмечены его черты! Вы видели, как он всё терпел от ребёнка! Это незабываемо!

И писатель записал этот случай в свой блокнот. Он записывал, а я спросил:
— Как бы вы представили этого старика, если бы вам пришлось когда-нибудь использовать его в своих произведениях?
И вот что он ответил:
— Я не мог бы изобразить его лучше, чем живой образец того, что в нашей душе жив ребёнок — доказательство нашей человеческой доброты!
Что ж, я понял, что стоит за этим ответом, и почувствовал, что старец — один из «типов» этого писателя.

А теперь я хотел бы объяснить, почему слепец играл с ребёнком и ради чего он терпел все эти детские шалости. Не только из-за смирения, не только по доброте душевной, но и по более глубоким причинам: они сложнее стереотипного восприятия человеческой доброты, которой может быть наделен любой старик. Человек — не характер, он — индивид, и в это мгновение старец жил особой жизнью, которая была скрыта от постороннего взгляда. Всего лишь минут десять назад он украл сыр, этот самый старец просто-напросто украл сыр у своей дочери.

А теперь представьте себе. Старик живёт у своей дочери, которая кормит его, кормит скудно, почти впроголодь. Я знаю, что он обычно ел сухой хлеб и запивал его кофе. Откуда я это знаю? Я сам это видел.

В моей комнате около печи в полу было отверстие. Оно, правда, было накрыто куском клеёнки, но я отодвигал её иногда, чтобы посмотреть, что делается внизу, Поскольку мои хозяева меня очень интересовали, я становился на колени, заглядывал вниз и, напрягаясь, слушал, что говорили там, внизу. Я ничего не скрывал — я преследовал этих людей откровенно, хитрил, я хотел постичь их и часто неожиданно заходил в комнату, только чтобы увидеть их в своей берлоге.

Тогда я обнаружил, что под кроватью стоит большая кринка с металлической крышкой, в этой кринке хранился сыр, и хозяйка время от времени отрезала от него кусок для мужа. Я видел, что, отрезав, она тотчас опускала остаток обратно и задвигала кринку ногой под кровать, сама она к сыру не притрагивалась и отцу своему не давала.

Но старик, конечно, понимал, что от него что-то прячут, он, конечно, чуял запах сыра, когда его вынимали. Однажды поздно вечером — я увидел, что он плачет. Он как раз ел, сиди в углу, недалеко от газовой лампы, так что я хорошо его видел: он потихоньку плакал, жуя свой ужин. Но именно в тот раз сыр на миг остался лежать на столе.

В то утро, о котором я сейчас рассказываю, он был как-то напряжён, в дурном расположении духа, лицо его казалось рассерженным. Дочь подала ему чашку кофе и два куска хлеба, положила все это на стул и пододвинула к нему, но он к ним довольно долгое время не притрагивался. Хлеб был совершенно чёрствый.
Я стоял на коленях, склонившись над отверстием, и выжидал: мне было интересно, что он будет делать. Он остался в комнате один, дочь находилась рядом на кухне и что-то тихо напевала. Вдруг он схватил кусок хлеба со стула и швырнул его так, что тот пролетел в дальний угол комнаты, по его лицу я понял, что это был жест отчаяния; второй кусок он, напротив, стал жевать, запивая кофе.

Вдруг он перестал жевать — прислушался; хлеб он отодвинул, а сам соскользнул со стула и на коленях подполз к кровати, здесь он на ощупь обнаружил кринку. Я не видел его лица. потому что он склонился, но все остальное я разглядел хорошо. Он вытащил свой нож и хотел отрезать кусочек сыра, я заметил это по его осторожным движениям, я видел, что он хочет отрезать всего лишь небольшой кусок. В этот момент отворилась дверь и вошла дочь.

Старик совершенно растерялся. Он был так смущен, что не поднялся с колен и закрыл кринку своим телом, он улыбался как затравленный и был не в силах что-либо предпринять. Дочь, понявшая, чем он занимается, сделала вид, что ничего не заметила. Она только сказала: «Что ты там делаешь, отец?» И, чтобы дать ему возможность убрать всё на место, выбежала из комнаты.

Теперь он спокойно мог бы съесть свой кусок сыра, но вместо этого он торопливо опустил сыр в кринку и накрыть его крышкой. Потом он поднялся и, стараясь не шуметь, убрался восвояси. Он оставил свою еду на стуле, даже кофе, он потерял аппетит, он был не в себе. Он был пристыжен, сконфужен, его мучила совесть. Так страдал он потому, что хотел стащить кусок сыра.

Через минуту он был уже во дворе, я стоял у окна и наблюдал, с каким усердием он старался вовлечь в игру своего внука, сына своей дочери. Он нашёл вожжи, накинул их на плечи, он скакал и прыгал, чтобы втянуть малыша в игру, именно в этот момент он затеял возню, хотя сам едва держался на ногах.
Его состояние легко понять. Он знает, что дочь видит из кухни, как он носится по двору, он так усердно играет с малышом не для того, чтобы исправить свою оплошность, а для того, чтобы в этот мучительный миг самому пригвоздить себя к позорному столбу, со всей беспощадностью выставить напоказ свой позор. И когда ребёнок мучает его, бьёт по рукам, погоняет и кричит, чтобы он прыгал повыше, это приносит ему удовлетворение, он вкушает блаженную боль, ничем не выдавая её, именно потому, что ему очень больно. И делает он это не только из отчаяния, но из-за сентиментальной жестокости по отношению к самому себе, он терзается, но муки эти принимает добровольно.

Он играл, пока мы с писателем стояли; мы пошли, а он продолжал играть. К обеду он не явился, я не увидел его за столом. И только вечером, в сумерках, он пришёл, молчаливый и удручённый, почти приполз, подчеркнуто благодарный за малейшее дружелюбие со стороны дочери. Но даже на следующее утро он все еще не совсем преодолел своё величайшее унижение.

Так вот каким он был на самом деле, вот когда он был самим собой; не типом, не характером, каким мы наблюдали его во время игры, когда он представлял собой лишь плоское воплощение человеческой доброты, но индивидом, и в этой особой, конкретной ситуации проявились его душевные качества, его человеческое своеобразие. Единственное, что в нем выдавало человеческую доброту, так это лицо; всё остальное пребывало в мучительном напряжении. И тогда я понял: раз я, увидев старика с кротким лицом, который играл с ребёнком, сразу же решил и даже записал в свою записную книжку, что он делал то по доброте душевной, то речь идет не о ребенке, в его душе, хотя дело действительно в наивном ребенке, — но в душе моей!

Подумайте, уважаемые господа и дамы, какова психология: я иду по улице и встречаю человека, у которого кроткое лицо, и только поэтому я классифицирую его в своём творчестве как тип человеческой доброты! Тем не менее я был прав, говоря, что основной чертой старика является доброта, но разве в нём нет никаких иных качеств, кроме доброты, которые, про явись они, разрушили бы его как тип? Мне тридцать лет, и я никогда не встречал человека, которого характеризовала бы только одна черта. Я не хочу утверждать, что наряду с добротой человеку обязательно присуще зло — так Золя, например, часто характеризует свои персонажи. Но разве не может быть в человеке других качеств, которые скрыты до поры до времени и всплывают редко, как вот у этого слепого старца, — и меняю представление о нём как о типе?

Я испытываю недоверие к писателям, создающим типы, они рассматривают человека в одном ракурсе, описывают явления в слишком узком аспекте. Но я-то уверен, что в этом же человеке есть и другие черты, которые не обнаружены и не описаны, и поэтому чувствую себя неудовлетворённым.

«Типические» писатели выбирают среди людей одну модель, а у этой модели — какую-то наиболее выдающуюся черту и на ней выстраивают характер. Чтобы раскрыть характер, отыскиваются так называемые «характерные черты», концентрируются все действия и мысли персонажа, которые «работают» на основную черту его характера. Но есть ведь и второстепенные свойства модели, которые вступают в противоречие с основным, как же быть с ними? С ними все в порядке, их не учитывают, не берут во внимание! Наши великие писатели, обнаружив психологически противоречивые черты в свои персонажах, просто отбрасывают их, чтобы не нарушить чистоту и гармонию их характеров. Таковы у нас Ибсен и Хьелланн.

Ну и психология! Если я изображаю характер, который развивается по определенному плану, не ведающему противоречий, — значит, я изображаю человека! Поэтому в нашей литературе персонажи всегда имеют четко заданные характеры и верны себе на протяжении всей книги. Но ведь современный человек переживает внутренние катаклизмы на пути от колыбели до могилы. Учитесь у людей, которых встречаете, у спутников на пароходе, почтальонов, которые разносят письма, уличных мальчишек, не забывайте, насколько человеческая натура переменчива и сложна.

Среди тысяч людей не встретишь двух одинаковых характеров, и если попадаются характеры простые, то принадлежат они людям небогатым душой и незрелым. Простота, несложность характера — всегда удел слабых, неполноценных людей. Разве можно представить себе Гёте в роли такого вот упрощенного персонажа романа?

Или Рихарда Вагнера, лишённого иных качеств и черт, кроме музыкальной одарённости!
«Противоречия» в человеческой натуре представляются мне поэтому само собой разумеющимися, и я мечтаю о литературе, где герои в буквальном смысле слова непоследовательны, где непоследовательность не единственная, не подавляющая, но очень чёткая и решающая черта. И тем самым я вовсе не утверждаю, что персонажи романа должны быть бесхарактерны — и, нет, иначе именно в этом бы и проявлялся их характер, но литературные персонажи должны быть по мере возможности приближены к жизни — ведь даже люди с твёрдым характером проявляют черты непоследовательности и в какие-то мгновения действуют наперекор ему.

Поэтому я считаю, что наша литература, как и все передовые литературы, должна когда-нибудь забраковать литературу характеров во всех жанрах, за исключением драмы: в драме характерные персонажи неизбежны. Но в психологическом романе следует отказаться от создания типов, поскольку тип далёк от состояния современной души, неглубок, схематичен и банален. Мне кажется, есть признаки того, что мы находимся в переходном периоде.

И только «Великая четвёрка»- патриархи нашей литературы — продолжает топтаться на месте, точнее, эти писатели идут по старым следам и повторяют самих себя. Лидер, Бьёрнсон — а он самый мощный талант среди них, — даже публично заявил, что главенствующая ныне в Норвегии психология типа — психология, которая наиболее точно передаёт темперамент норвежцев. Поскольку климат здесь у нас здоровый, утверждает он, и от природы мы серьёзны, и наши институты демократичны, а общественные отношения в общем и целом устойчивы, нам не нужно, как, например, в России, описывать болезненные зигзаги темперамента. В переводе на нормальный язык это означает, что у нас в Норвегии нет темпераментных людей! Это напоминает мне анекдот о человеке, который путешествовал за границей, и, когда вернулся домой, его спросили, какой там климат, и он ответил, что там нет никакого климата, вообще нет климата! Так что в Норвегии нет темпераментных людей. Бьёрнсон здесь исходит из точки зрения — он часто ее повторяет, — что граждане Норвегии прежде всего норвежцы и что у нас свое особое положение в человечестве, что мы — избранный народ. Но ведь мы — прежде всего люди, и, как таковые, наделены каким-то темпераментом, годным хотя бы и для домашнего потребления.

Недавно у нас один писатель выпустил книгу, которая не похожа на другие норвежские книги, в том числе и потому, что в ней рассказывается о темпераментных людях.

Книга не имела успеха, ее не покупали. Но спустя два месяца после ее выхода писатель получил полсотни благодарных писем от различных норвежских читателей — незнакомых, которых никогда прежде не встречал, и от известных людей, в том числе и от нескольких знаменитостей. Я узнал об этом от самого писателя и рассказываю вам потому, что это кое-что означает, а именно что в Норвегии все-таки есть люди, наделенные темпераментом, и, более того, темпераментные люди — вовсе не редкость в Норвегии. Лично я полагаю, что темперамент гораздо более типичен для нашего народа, чем характер, простой и никогда не меняющийся характер, который мы используем как основной тип во всех наших произведениях, абсолютно во всех.

Но я хочу сейчас вернуться к точке зрения Бьёрнсона в этом вопросе — правда, не для того, чтобы подтвердить свою! Итак, в нашей стране нет климата, он отсутствует, то есть у нас нет темпераментных людей, но разве от этого психология в норвежской литературе перестает быть психологией типа?
Я попытаюсь проиллюстрировать примером, какого типа психология движет нашей литературой и против какой именно психологии я имею смелость восставать. Для меня нет второстепенных деталей в этом вопросе: он слишком много для меня значит. Поэтому я не стану юлить, приведу пример из жизни и назову писателя по имени.

у Бьёрнсона в произведении «Новые веяния» есть персонаж по имени Томас Рендален. Когда Бьёрнсон писал «По Божьему пути», он решил, что в финале Томас Рендален умрет, и этот факт он имел в виду, создавая вещь. Но случилось так, что однажды фру Бьёрнсон читала рукопись, и в тот день, когда Томас должен был умереть, она встала на дыбы и воспротивилась его смерти. Она просила норвежского психолога пощадить этого человека, который никого никогда не обидел, и норвежский психолог повиновался — представляете, норвежский психолог повиновался! — и Томас Рендален жив и посейчас!
И это Бьёрнсон называет психологией!

Но если такое позволяет себе наш крупнейший психолог — а таковым Бьёрнсон, по-моему, и является,- то что же тогда все остальные? Теперь понятно, какой товар нам поставляют под видом описания души и людей, теперь понятно, что нас пичкают подобным литературным вздором, подменяя психологический анализ чьей-то прихотью, капризом. Героя приговаривают к смерти, его все время настраивают на то, что в какой-то момент он должен умереть, и не только его, но и еще десятка два-три персонажей романа. И наступает момент, его уже ставят на колени — и вдруг заявляют: ах, нет, не стоит! И он поднимается, и уходит прочь, живехонький и здоровёхонький!

Вот она — норвежская психология! Справедливости ради следует отметить, что в нашей литературе Бьёрнсон не единственный, кто исповедует такую психологию; я могу привести аналогичные примеры из творчества Ибсена и Юнаса Ли. Мы стали заложниками произвола. Норвежский писатель изводит горы бумаги, описывая душевные переживания как ему заблагорассудится, а тут вмешивается жена и спасает героя от смерти. Такие вот психологи наши писатели.

Но под подлинной психологией я подразумеваю нечто другое, а именно: психолог должен осветить и допросить душу персонажа. А насколько освещены и допрошены ли с пристрастием в нашей литературе семьи Гилье и командора и Гедда Габлер?

Мне как современному психологу недостаточно описать сумму ситуаций, в которых мои персонажи ведут себя так-то и так-то, я должен допросить душу, высветить ее вдоль и поперек, со всех точек зрения, про никнуть во все тайники; я должен нанизать на свою иглу все самые смутные движения души и рассмотреть их под лупой, я хотел бы тщательно изучить самые тонкие, приглушенные тона и полутона. И не только тона и полутона, а самые отдаленные, едва слышные, мерцающие, почти мертвые звуки. А зачем? А затем, что в чьей-то душе я вижу ростки проявлений моей собственной зрелой души.

Бал в имении для меня как психолога имеет очень небольшое значение, так как он является результатом душевных движений, более ранних, предопределивших то, что происходит на балу. Разумеется, на этом балу тоже происходит душевная работа: фрёкен падает в обморок, лейтенант обручается, но эти новые феномены опять-таки больше интересуют меня в их зародыше и их развитии, чем в результате.
Итак, я возражаю против наиболее распространенной у нас психологии, которой наша публика восхищается, помимо всего прочего, и потому, что она оперирует мыслями и чувствами как конечным результатом, вместо того чтобы исследовать их причины. Я не могу удовлетвориться этим, потому что мне необходимо выяснить, что же этому результату предшествовало. Мне недостаточно факта, что лейтенант обручился — ведь и капралы порой обручаются,- но мне интересны такие незначительные детали, которые могли повлиять на исход событий, — какой был день недели, какая погода, какая статья была напечатана в газете, которая подействовала на нашего героя накануне, какое выражение лица было у вагоновожатого, которого он встретил утром, какое пятно темнело на скатерти и как оно повлияло на ход его мыслей, — сотни мелочей, деталей, пустяков, тех или иных обстоятельств, вплоть до того, выкурил ли он крепкую сигару или не причиняла ли ему неудобства пуговица. Вед мысли возникают и меняют свое направление при малейшем внешнем воздействии, и они дают толчок решениям и поступкам.

Но даже этого недостаточно! И мне как психологу следует освещать и допрашивать душу не только в ее обычных проявлениях, но и во всех других. Поэтому я подкарауливаю ее во сне, следую за ней в ее далеких неуловимых фантазиях. Я застаю её врасплох в момент печали и взмываю вместе с ней, когда она на радостях возносится к небесам; я следую за ней здесь, на земле, и слепо устремляюсь вслед за ней в другие миры, я пересекаю пространства, попадаю в мир грёз, звёзд, солнечных духов, перехожу границы мира и опускаюсь к золотому дворцу за горами у западных пределов. Все это я делаю с вполне осознанным намерением: высветить душу и проникнуть в её мистерии. Я не люблю Милля, Конта, Золя, отрекаюсь от «школы» и действительности и смеюсь над школьными учителями, гневно сжимающими кулаки мне вослед, пока я парю! Мне интересна душа, которая действует не по инструкции, душа, которая чувствует и действует свободно, словно победоносная амазонка, парит над небом и адом. И поэтому я следую за ней — неотступно.

Надо понять, что такая психология, которая бытует в нашей литературе, лишь в малой степени вторгается в суть вещей, она не может показать феномены, кроме как в их завершенных формах. Потому-то нам так подходит реалистическая школа, вернее, школа реалистов в литературе, что мы — крестьянский народ, лишенный темперамента и фантазии, «здравомыслящий» народ, который чувствует, ощущает только одно — действительность, то есть реальные ценности, такие, как треска и дерево. Но, во-первых, нельзя лишить крестьянскую душу темперамента и фантазии; мясник сплошь и рядом чувствует своеобразнее, чем дипломат, и, уж во всяком случае, по моим наблюдениям, в крестьянских домах жизнь на самом деле намного сложнее, чем ее изображает Бьёрнсон со своей психологией характеров.

К тому же: что такое действительность? Мы знаем о ней так мало. Не кто иной, как великий Гегель, полагает даже, что действительность не существует, она только мысль, только наша мысль, которая делает предметы такими, каковы они есть. Но даже если действительность существует, разве имевшая место быть фантазия менее реальна, чем имеющие место быть пальто или каминные щипцы? Покуда есть люди, живущие жизнью души, психология должна описывать жизнь души во всех ее сложных, замысловатых связях, невзирая на школы, на то, какая из них доминирует.

Что имеет значение для литературы, так это вопрос о том, создает ли она или будит некие представления у читателя, затевает ли она в нем какие-нибудь струны, воздействует ли на него. А для психолога главное не просто наблюдение за движения рук человека, выкапывающего картофель, — в не меньшей степени важно проследить полет фантазии над вершинами. Психолог ничего не боится, он откровенно отрицает действительность, извлекает на свет закоснелую ложь вопреки науке и здравому смыслу, он высмеивает науку с высокомерным превосходством. И делает это исключительно затем, что повинуется фантазии души, которая столь же реальна, как пальто или каминные щипцы.

Позвольте в заключение еще раз обратить ваше внимание, что в мои задачи отнюдь не входило превозносить психологическую литературу в сравнении с литературой сюжетной; я хотел бы подтвердить правомерность сосуществования и той и другой. И будет равно неправильно, если меня поймут так, что я нападаю на наших писателей. Литературная ситуация в стране — не капитал, которым владеют ведущие писатели, а та жизнь, частицей которой мы являемся, воздухом которой мы все вместе дышим, даже самые незначительные из нас. И когда я обращаю внимание на стены и плотные двери, разделяющие нашу литературу, то делаю я это ради того, чтобы можно было проветрить, чтобы лучше дышалось. Я повторяю, что распространённая у нас психология типа слишком груба, слишком убога, слишком поверхностна, и поэтому я думаю, что подлинный психологический роман еще не возник в Норвегии. У нас есть драма, поэзия и новеллы, которые прославились на весь мир, но, на мой взгляд, нет психологического романа. Может быть, он появится позднее. Мы, собственно, никогда не были первыми ни в одной из областей духовной жизни, и поэтому, возможно, подлинный психологический роман когда-нибудь появится — когда такая публика, как наша, почувствует вкус к нему, в будущем. Тогда он, возможно, появится.
И поэтому да здравствует психологический роман, который, наряду с литературой сюжетной, займёт достойное место в нашей всемирно известной норвежской литературе.

Печатается по изданию: Гамсун Кнут. В сказочном царстве: Путевые заметки, статьи, письма: Сборник. Пер. с норв. / Составл. Э. Панкратовой. – М.: Радуга, 1993. – С. 325-342.

078

(Tashriflar: umumiy 519, bugungi 1)

Izoh qoldiring